© журнал "Русский инок", Джорданвилль, США


МАТЬ МАРИЯ (СКОБЦОВА)
Стихотворения, поэмы, мистерии, воспоминания об аресте и лагере в Равенсбрюк

LA PRESSE FRANÇAISE ET ÊTRANGÈRE ORESTE ZELUCK, Editeur.
PARIS Tous droits de traduction et de réproduction, réservés pour tous pays compris I'U.R.S.S.
Copyright 1947 by D. Skobtzoff, 5, rue Barye, Paris (17a)


ОГЛАВЛЕНИЕ

ВВЕДЕНИЕ
СТИХОТВОРЕНИЯ
Из книги "РУФЬ" 1916 г.
Из книги "СТИХИ" 1932 г.
НЕ ИЗДАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
ПОЭМЫ
"ПОХВАЛА ТРУДУ"
"ДУХОВ ДЕНЬ"
МИСТЕРИИ
АННА
СОЛДАТЫ
СТАТЬИ
ВТОРАЯ ЕВАНГЕЛЬСКАЯ ЗАПОВЕДЬ
ПОД ЗНАКОМ ГИБЕЛИ
РОЖДЕНИЕ В СМЕРТИ
ПРОЗРЕНИЕ В ВОЙНЕ
АРЕСТ И ЛАГЕРЬ В РАВЕНСБРЮКЕ
Из воспоминаний С. Б. Пиленко
Из воспоминаний Д. Е. Скобцова
Из воспоминаний И. Н. Вебстер


ВВЕДЕНИЕ

Последние сведения о Матери Марии, арестованной немецкими властями в Париже 9-го февраля 1943 г. и перевезенной в Германию 24/4 того же года, говорят о тяжком состоянии ее здоровья в последний период ее заключения в лагере. 31 марта 1945 г. - последняя дата, когда ее видели живой - слабость ее была такова, что при осмотре майором лагеря она, изнуренная голодом, простудой и дизентерией, упала и не могла подняться без посторонней помощи. В этот день вместе с другими тяжелобольными женщинами ее увезли в закрытом автомобиле в неизвестном направлении, но, по-видимому, недалеко от места расположения лагеря, т. к. тот же автомобиль успел в тот же день вернуться за новой партией несчастных заключенных. Некая Кристина, надзирательница лагеря, по всем данным хорошо относившаяся к Матери Марии, уверяла автора помещаемых в этой книге воспоминаний о М. М., что она, Кристина, видела в одном лагере список газированых заключенных и в их числе имя Матери Марии.
Год и 10 месяцев прошло с конца марта 1945 г. по настоящее время. При присущей ей энергии, при исключительной находчивости Мать Мария, если бы она была жива, она нашла бы способ дать знать о себе, но до сих пор ни мы, ее близкие, никто из ее друзей от нее никаких вестей не получили.
Приходится сделать самое тяжелое заключение и считать ее погибшей. Ее нет в живых. Мир праху ее.
О состоянии духа Матери Марии все отзывы лагерных с нею сидельцев, буквально, восторженные. Она не только сама не падала духом, но и других поддерживала. Одна девушка, спасшаяся, по ее уверению, от отчаяния и сохранившая свою жизнь только благодаря самой чуткой и неотступной моральной поддержке Матери Марии, рассказывала, как М. Мария умела обратить самое страшное в обстановке лагеря в средство ободрения, в средство проповеди своей заветной думы и своей глубокой веры.
Высокие трубы крематория на виду у всех испускали клубы дыма от перегораемых в печи тел замученных в лагере товарок наблюдавших.
Мать Мария говорила окружавшим ее: - Только здесь над самой трубой клубы дыма мрачны, а, поднявшись ввысь, они превращаются в легкое облако, чтобы затем совсем развеяться в беспредельном пространстве. Так и души наши, оторвавшись от грешной земли, в легком неземном полете уходят в вечность для этой радостной жизни. Предлагаемая книга заключает в себе далеко не все то, что осталось написанным М. М. в последнее время перед пленением.
Мы поместили несколько стихотворений ранней молодости М. М. (из книги "Руфь" изд. 1916 г.), как и стихотворения, напечатанные ею в более позднее время. (Стихи 1932 г.).
Читатель видит, как с самого начала вступления на путь творческого общественного делания до последнего дня одна и та же идея владела автором, идея призванности человека к общественному служению при согласовании свободной человеческой воли с высшей творческой Божественной Волей. Вторая Евангельская заповедь - Возлюби ближнего Твоего, как самого себя - главное правило, определяющее направление общественного служения человека. Земной путь человека подготовка его к иной вечной жизни.
- Через смерть на земле человек рождается для вечной жизни.
В личном плане книга содержит предельно возможное для человека пророческое предвидение собственного страдальческого конца земной жизни, а также и объясняет, почему или по какому душевному движению автор совершил тот или другой уклон в жизненном пути, в частности, - принятие М. М., человека революционно-общественного направления, монашества и потом необычное для общего сознания направления монашеской деятельности.
Не оставляющий без попечения земной мир Сын Человеческий и вместе Сын Божий в разных лицах, но всегда является для спасения правды в подвиге человеческом и для оправдания этой правды через правду Своей Искупительной Жертвы.
Книга эта посвящается памяти ушедшей от нас Матери Марии. Но пишущий эти строки совершенно уверен, что, если бы Мать Мария была бы жива, она приложила бы усилия, чтобы выпустить эту книгу в свет, и что это было бы продолжением ее общественного служения. Книга по цельности мировоззрения, по четкости и вместе с тем по простоте и доступности изложения является безусловно ценным вкладом в литературу о духовной человеческой культуре.
В заключение считаю своим долгом выразить глубокую признательность матери Матери Марии С. Б. Пиленко, своими руками переписавшей большинство произведений, вошедших в книгу, и принявшей участие в их редактировании, а также и глубокую благодарность - поэту А. Раевскому, тоже принимавшему участие в редактировании книги и в подготовке ее для печати.
Д. Скобцов.
25-1-1947 г.

СТИХОТВОРЕНИЯ

Из книги "РУФЬ" 1916 г.

Премудрый Зодчий и Художник,
Сын вечный вечного Отца,
Христос мой Подвигоположник, -
Не видно дням моим конца;
И этот мир еще ни разу
Мне родиной второй не стал;
И дух лишь тления заразу
С горячим воздухом вдыхал.
Отдавши дни глухой заботе,
Следя, где сеет зерна тать,
Преображенья темной плоти
Мучительно и трудно ждать.
Но память сберегла обеты
И слово тихое: смирись;
И на пути земном приметы
Дороги, что уводит ввысь.

День новый наступил суров:
Все те же мысли, те же люди;
Над миром вознесен покров,
Во всех - тоска о вечном чуде.

И близится звенящий миг
Стрелою, пущенной на землю;
Какой восторг мой дух постиг,
Каким призывам тайным внемлю.

Вонзилась острая стрела
В земное сердце, в уголь черный;
Чрез смерть дорога привела
К последней грани чудотворной.

И за стеной ребенка крик,
И реки ветра под небесным сводом,
И меж камней пробившийся родник,
К которому устами ты приник, -
Все исчезает, год за годом.
Нежданно осветил слепящий яркий свет
Мой путь земной и одинокий;
Я так ждала, что прозвучит ответ;
Теперь же ясно мне, - ответа нет,
Но близятся и пламенеют сроки.
О, тихий отзвук вечных слов,
Зеленой матери таинственные зовы.
Как Даниил средь львиных рвов
Мой дух к мучению готов,
А львы к покорности готовы.

***

Когда мой взор рассвет заметил,
Я отреклась в последний раз;
И прокричал заутро петел,
И слезы полились из глаз.

Теперь я вновь бичую тело;
Обречена душа; прости.
Напрасно стать земной хотела, -
Мне надо подвиг свой нести.

Мечтать не мне о мудром муже,
И о пути земных невест;
Вот с каждым шагом путь мой уже,
И давит плечи черный крест,

Бодрствуйте, молитесь обо мне,
Все, держащие души моей осколок;
Ныне час настал, и путь не долог;
Все свершается, что видела во сне.

Дух в томленьи смертном изнемог;
Братья крепким сном забылись;
Час настал; дороги завершились;
И с душой моею только Бог.

Из книги "СТИХИ" 1932 г.

Мне кажется, что мир еще в лесах,
На камень камень, известь, доски, щебень.
Ты строишь дом. Ты обращаешь прах
В единый мир, где будут петь молебен.

Растут медлительные купола...
Неименуемый, Нездешний. Некто,
Ты нам открыт лишь чрез Твои дела,
Открыт нам, как Великий Архитектор.

На нерадивых Ты подъемлешь бич,
Бросаешь их из жизни в сумрак ночи.
Возьми меня, я только Твой кирпич,
Строй из меня, Непостижимый Зодчий.

***

Мы не выбирали нашей колыбели,
Над постелью снежной пьяный ветер выл,
Очи матери такой тоской горели,
Первый час - страданье, вздох наш криком был.
Господи, когда же выбирают муку?
Выбрала б быть может озеро в горах,
А не вьюгу, голод, смертную разлуку,
Вечный труд кровавый и кровавый страх.
Только Ты дал муку, мы ей не изменим,
Верные на смерть терзающей мечте,
Мы такое море нашей грудью вспеним,
Отдадим себя жестокой красоте.
Господи, Ты знаешь, - хорошо на плахе
Головой за вечную отчизну лечь.
Господи, я чую, как в предсмертном страхе
Крылья шумные расправлены у плеч.

***


Средь этой мертвенной пустыни
Обугленную головню
Я поливаю и храню.
Таков мой долг суровый ныне.
Сжав зубы, напряженно, бодро,
Как только опадает зной,
Вдвоем с сотрудницей, с тоской,
Я лью в сухую землю ведра.
А где-то нивы побелели
И не хватает им жнецов.
Зовет Господь со всех концов
Работников, чтоб сжать поспели,
Господь мой, я трудиться буду,
Над углем черным, буду ждать,
Но только помоги мне знать,
Что будет чудо, верить чуду.
Не тосковать о нивах белых,
О звонких выгнутых серпах,
Принять обуглившийся прах
Как данное Тобою дело.

НЕ ИЗДАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

До свиданья, путники земные...
Будем скорбно вспоминать в могиле,
Как мы много недоговорили,
И не дотрудились, и не долюбили...

Как от многого мы отвернулись,
Как мы души холодом пронзили,
Как в сердца мы острие вонзили,
Будем скорбно вспоминать в могиле.

До свиданья, названные братья,
Будем скорбно вспоминать в могиле
Как мы скупо и не смело жили,
Как при жизни жизнь свою убили.

***

У самых ног раздастся скрип и скрежет.
Бездонная пучина обнажится, -
Не по ступенькам, - головою вниз
Тяжелый груз мой темноту разрежет.
И крылья будут надо мною биться,
Мелькнет сверканье огневидных риз.
О, смерть, нет, не тебя я полюбила.
Но самое живое в мире - вечность.
И самое смертельное в нем, - жить.
Родился дух, рука уж у кормила
Огромных рек взрывает быстротечность,
Пора, пора, давно пора мне плыть.

***

Святости, труда, или достоинства
Нет во мне. За что ж меня избрать,
Дать услышать шум иного воинства,
В душу влить святую благодать?
Лишь руками развожу. Неведомо
Как и кто ко мне стучится в дверь,
Чтоб помочь со всеми биться бедами,
Чтобы побороть мне даже смерть. З
най же, сердце, что чертить на знамени;
Начертай - "о Боге ликовать".
Потому что в ликованьи, пламени,
Принимаешь, сердце, благодать.

***

Ты по-разному откинул всех, -
И душа в безлюдьи одинока.
Только Ты и я. Твой свет - мой грех,
Край мой. - Твое солнце от востока.
Это все. Зачем еще блуждать?
Никуда не уведет блужданье.
Все должна была я покупать
Полновесным золотом страданья.
Уплатила я по всем счетам
И осталась лишь в свободе нищей.
Вот последнее, - я дух отдам
За Твое холодное жилище.
Бездыханная гляжу в глаза, -
В этот взор и грозный и любовный.
Нет, не так смотрели образа
На земле бездольной и греховной.
Тут вся терпкость мира, весь огонь,
Вся любовь Твоей Голгофской муки.
И молюсь: руками душу тронь.
Трепещу: Ты простираешь руки.

ПОЭМЫ

"ПОХВАЛА ТРУДУ"

Псалом

Тот, Кто имеет право приказать,
Чьей воле я всегда была покорна,
Опять велел мне: "Ты должна назвать
Тут, на земле, средь вечной ночи черной,
То, что во тьме сверкает, как алмаз,
Что плод дает сторицею, как зерна,
Упавшие на чернозем. Средь вас,
Из персти созданных, есть отблеск Славы,
Есть отблеск Красоты среди прикрас.
Есть нечто. И оно дает вам право
Господними сотрудниками стать.
В строеньи вечном Церкви многоглавой.
Ищи". Полвека я могла искать,
Все испытать, все пробовать полвека.
И средь стекла алмазы отбирать.
Священное избранье человека,
Которым Бог его почтил в раю,
Открылось мне. Пусть нищий, пусть калека,
Грехом растливший красоту свою,
Трудящийся среди волчцов упрямо,
Рождающийся в муках, - узнаю
Того же первозданного Адама,
Носившего избрания печать.
Изгнанник под проклятым гнетом срама,
И Ева падшая, всех падших мать,
И мы, - их дети, - что мы можем Богу,
Что было бы Его достойно, дать?
Иду искать. И изберу дорогу
Среди полей. Теперь пора труда.
С конем своим идет спокойно, в ногу,
За плугом пахарь. В прежние года
Его отец и дед пахали ниву,
И сына ждет все та же борозда.
Конь медленно идет, склонивши гриву,
Тяжелая рука ведет тяжелый плуг.
Земля пластом легла. Неторопливо,
Движеньем медленным спокойных рук,
Раскинет сеятель на пашне зерна.
Они за полукругом полукруг
Падут, укроются в могиле черной.
Могила колыбелью будет им,
Земля - началом жизни чудотворной.
Пойдет работа чередом своим.
Придет косарь с своей косою звонкой,
И молотьба приблизится за ним.
Старик умрет. Из малого ребенка
Муж вырастет, суровый хлебороб.
Незримой нитью, пеленою тонкой,
Разделены рожденье, труд и гроб.
В срок надлежащий солнце землю греет,
В срок землю зимний леденит озноб,
Пшеничный колос тоже в срок созреет.
Природа мерна. Мерен человек.
Не думая, он мышцами умеет
Владеть. Ногам велит спешить на бег,
Прижавши локти и дыша глубоко.
Он сети ставит средь спокойных рек,
Он тянет невод. Он взмахнет широко,
Откинется всем телом. И топор
Вонзится в ствол. Пусть дерево высоко,
За зеленью его не видит неба взор,
Пусть прячутся в его макушке птицы, -
Оно падет... Лишь бы найти упор,
В рычаг железною рукой вонзиться, -
И землю сдвинет в воздухе рычаг.
Пусть человек беспомощным родится, -
Бессмысленный младенец, хил и наг, -
Как рычаги стальные мышцы станут,
Обдуманно сплетенные. И шаг,
И рук движенье созданы по плану,
Рассчитаны, чтоб труд посильным был,
Чтоб был костяк узлами жил обтянут,
Чтоб мышцы обросли сплетенье жил.
О подвиг трудовой, ты благороден,
Кто потрудился, тот не даром жил.
Тот, как Творец, спокоен и свободен,
В дни жатвы собирает урожай,
Сотрудник и соделатель Господень.
Когда Адамом был потерян рай
И труд объявлен для него проклятьем,
И он вступил на век в изгнанья край,
И Ева в муках жизнь дала двум братьям,
С тех давних пор и вплоть до наших лет
В поту трудился он. Рабов зачатье,
Рождение и смерть рабов. И нет
Приостановки в жизненном потоке.
Бог вопрошал. Каков же наш ответ?
Как мы усвоили Его уроки?
Работали, когда спустилась тьма,
Не вопрошая Господа о сроке.
Хозяин нив, открой нам закрома,
Чтоб мы могли наполнить их пшеницей.
Открой Свои небесные дома,
Чтоб мы вернули все Тебе сторицей.
Прими земных трудов тяжелый плод,
Ты, повелевший нам в поту трудиться.
Пусть спины гнет усталый Твой народ, -
Но есть чем оправдать нам жизнь земную:
На землю пролитый священный пот.
Прими, прими пшеницу золотую
Твоих сотрудников. Вот кирпичи, -
Мы ими глину сделали сырую,
Мы для Тебя работали в ночи.
Что создано в веках, - необозримо.
Как пчелы лепим воск мы для свечи
В алтарь небесного Иерусалима.

"ДУХОВ ДЕНЬ"

Терцины

Песня первая

У человека двойственен состав, -
Двух разных он миров пересеченье, -
Небесной вечности и праха сплав.
Он искры Божией в тварной тьме, свеченье,
Меж адом и спасеньем он порог.
И справедливо было изреченье
О нем: он червь, он раб, он царь, он Бог.
В рожденном, в каждом, кто б он ни был, явлен
Мир, крепко стянутый в один комок.
В ничтожном самом вечный Дух прославлен,
И в малом искуситель древний, змей,
Стопою Девы навсегда раздавлен,
Я говорю лишь о судьбе своей.
Неведомой, ничтожной и незримой.
Но знаю я, - Бог отражался в ней.
Вал выбросит из глубины родимой
На берег рыбу и умчится прочь.
Прилив отхлынет. Жаждою томима,
Она дышать не может. Ждет, чтоб ночь
Валы сгрудила, чтоб законы сути
Мог океан великий превозмочь.
Вот на скалу он вал за валом рушит.
Прибрежным страшно. Рыба спасена.
И воздух берега ее не душит,
И влагою своей поит волна.
Судьба моя. Мертвящими годами
Без влаги животворной спит она.
Но только хлынет океаном пламя,
Но только прокатится гулкий зов
И вестники покажутся меж нами, -
Она оставит свой привычный кров,
И ринется навстречу, все забудет...
Однажды плыли рыбаки на лов.
Их на воде нагнал Учитель.
Люди Дивились. Петр навстречу по водам
Пошел к Нему, не сомневаясь в чуде.
И так же, как ему, дано и нам.
Мы не потонем, если будем верить,
Вода - дорога гладкая ногам.
Но надо выбрать раз. Потом не мерить,
Не сомневаться, как бы не пропасть.
Пошел - иди. Пошла - иду. Ощерит
Тут под ногами бездна злую пасть.
Пошла - иду. А дальше в воле Божией
Моя судьба. И Он имеет власть
Легко промчать на крыльях в бездорожье,
Иль неподвижностью на век сковать,
Прогнать, приблизить к Своему подножью:
И я вместила много; трижды - мать, -
Рождала в жизнь, и дважды в смерть рождала.
А хоронить детей, как умирать.
Копала землю и стихи писала.
С моим народом вместе шла на бунт,
В восстании всеобщем восставала.
В моей душе неукротимый гунн
Не знал ни заповеди, ни запрета,
И дни мои, - коней степных табун, -
Невзнузданных, носились. К краю света,
На запад солнца привели меня, -
И было имя мне - Елизавета.
На взгляд все ясно. Други и родня
Законы дней моих могли б измерить, -
Спокойнее живется день от дня.
Лишь иногда приотворялись двери,
Лишь иногда звала, меня труба.
Не знала я в какую правду верить.
Ничтожна я. Великая судьба
Сплетается с моей душой ничтожной.
В себе сильна. Сама в себе слаба.
И шла я часто по дороге ложной,
И часто возвращалась я назад
И падала средь пыли придорожной.
Никто не мог помочь, ни друг, ни брат,
Когда томил иного мира вестник.
Он не сулил ни счастья, ни наград,
Он не учил ни ремеслу, ни песням. -
Он говорил мне: Лишь закрой глаза.
Прислушиваясь к океанской бездне.
Ты только часть, а целое - гроза,
Ты только камень, а праща незрима,
Ты гроздь, которую поит лоза.
Ты только прах, но крылья херувима
Огнем насыщены и рядом, тут.
Не допусти, чтобы он промчался мимо.
Лишь подожди. Наверное дадут
Тебе крестом отмеченные латы,
И в мир иной ворота отопрут:
Иди, слепая, и не требуй платы.
Тебя не проводит ни брат, ни друг.
И я тебе лишь знак, а не вожатый.
Упала я, - крест распростертых рук
Был образом великим погребенья.
Шлем воина, - меня венчал клобук.
Какое после было откровенье,
И именем Египтянки зачем
Меня назвали? Нет, не удаленье.
А приближенность новая ко всем.
И не волчцы пустыни, и не скалы. -
Средь площадей ношу мой черный шлем.
Я много вижу. Я везде бывала.
Я знаю честь, я знаю и плевки,
И клеветы губительное жало.
И шепот, и враждебные кивки.
А дальше поведет меня дорога
При всех владыках мира в Соловки.
Мы все стоим у нового порога,
Его переступить не всем дано, -
Испуганных, отпавших будет много.
В цепи порвется лишь одно звено,
И цепь испорчена. Тут оборвалась
Былая жизнь. Льют новое вино
Не в старые мехи. Когда усталость
Кого-нибудь среди борьбы скует,
То у врага лишь торжество, не жалость,
В его победных песнях запоет.
Ни уставать, ни падать не дано нам.
Как пчелы майские весенний мед
Мы собираем по расцветшим склонам.
В земле лежал костяк еще вчера
От кожи, жил и плоти обнаженным.
Еще вчера, - давнишняя пора.
Я отошла на сотни лет сегодня.
Пшеничный колос туг. Палит жара.
Благоприятно лето мне Господне.
И серп жнеца сегодня наострен.
Размах косы и шире и свободней.
Пади на землю урожай времен,
В бессмертный урожай опять воскресни.
Людской пролитой кровью напоен.
Давнишний друг, иного мира Вестник,
Пытает и в мои глаза глядит:
"Поймешь ли ты сегодняшние песни
И примешь мира измененный вид?
Твой челн от берега давно отчалил,
А новый берег все еще закрыт.
В который раз ты изберешь печали
Изгнанья, но теперь среди своих
Замкнулся круг, и ты опять в начале".
Но вестника вопрос еще не стих,
А я уже ответ мой твердый знала,
Уверенный, как вымеренный стих.
"От тех печалей сердце не устало.
И я хочу всей кровию истечь
За то, что некогда средь неба увидала.
Спустился обоюдоострый меч,
Тот, памятный, разивший сердце Девы.
И должен он не плоть людей рассечь,
Крестом вонзиться. От него налево
Разбойник похуливший виден мне.
Весь трепетный, без ярости и гнева,
Сосредоточенный в своей вине.
Да, знаю я, что меч крестом вонзится.
Вторым крещеньем окрестит в огне.
Печатью многие отметит лица.
Я чую приближенье белых крыл
Твоих, твоих, сверкающая Птица.
Ты, дух живой среди костей и жил,
В ответ Тебе вздохнет душа народа,
Который долго телом мертвым был.
Не человечья, а Твоя свобода
Живое в красоте преобразит
В преддверии последнего Исхода.
И пусть страданье мне еще грозит, -
Перед страданьем я склоняюсь долу,
Когда меня своим мечем разит
Утешитель, животворящий Голубь.

Песня вторая

Звериное чутье или дар пророка,
Но только не от разума учет
Дает нам чуять приближенье срока,
Какой Давид сегодня отсечет
У Голиафа голову, сначала
Державных лат отбросивши почет?
И челн какой, сорвавшись от причала,
От пристани отпрянувши кормой,
Навстречу буре кинется? Встречала
Я много знаков. Скромен разум мой.
И если в чем упорствовать я буду,
Так уж не в том, что вычислить самой
Мне удалось. Лишь в приближеньи к чуду.
В том, что идет всему наперекор
Искать священных знаков не забуду.
Как памятно. Какой-то косогор,
Вдали стреноженная кляча бродит.
И облака, как груда белых гор.
И ветер шалый бьется на свободе,
Клонит траву. Иль в мире этом есть
Лишь кляча да бурьян на огороде.
И есть еще чего нельзя учесть:
Бездолье и тоска земной печали
И еле-еле слышимая весть.
О, в разных образах глаза встречали
Все тот же воплощенный лик тоски. -
Когда снега январские молчали,
Иль зыбились полдневные пески,
И Волга медленно катилась в Каспий.
Весной в Неве сшибались льда куски
И две зари полночные не гасли. Я знаю, -
Родина, - и сердце вновь, -
Фитиль лампадный, напоенный в масле, -
Замрет и вспыхнет. Отольется кровь,
И вновь прильет. И снова будет больно.
О, как стрела, пронзительна любовь.
На всем печаль лежит. Гул колокольный,
И стены древние монастырей,
И странников порядок богомольный,
Дела в Москве преставшихся Царей,
Торжественных и пышных Иоаннов,
И их земля среди семи морей
И дым степных костров средь ханских станов,
Со свитою верхом летит баскак, -
Он дань сбирает на Руси для ханов.
Потом от запада поднялся враг -
Поляк и рыцарь ордена немецкий.
А по Москве Василий, бос и наг,
С душою ангельской, с улыбкой детской,
Иоанну просто правду говорит.
Неистовый, пылает бунт стрелецкий.
Москва первопрестольная горит...
Еще... Еще... В руке Петра держава.
Сегодня он под Нарвою разбит, -
Заутра бой. И гул идет: Полтава.
Что вспоминать? Как шел Наполеон
И как в снегах его погасла слава,
И как на запад возвратился он.
Что вспоминать? Дымящееся дуло,
Убийцу, тело на снегу и стон
И смертной гибелью на все пахнуло...
Морозным, льдистым был тогда январь.
Метель в снегах Россию захлестнула.
Морозный, льдистый ею правил царь...
Но и тогда, средь полюсных морозов,
Пожар змеился, и тянула гарь...

***

Шуми и падай, белопенный вал.
Ушкуйник, четвертованный Емелька,
Осенней ночью на Руси восстал.
Русь в сне морозном. Белая постелька
Снежком пуховым занесет ее
И пеньем убаюкает мятелька.
Солдат, чтобы проснулась, острием
Штыка заспавшуюся пощекочет.
Он точно знает ремесло свое, -
И мертвая, как встрепанная, вскочит,
И будет мертвая еще плясать,
Развеявши волос седые клочья...
Звон погребальный... Отпевают мать...
А нам, ее оставшимся волчатам,
Кружить кругами в мире и молчать,
И забывать, что брат зовется братом...
За четверть века подвожу итог.
Прислушиваюсь к громовым раскатам.

***

О, многое откроется сейчас Неясно все.
Иль новая порода И племя незнакомое средь нас
Неведомый закон осуществляет,
И звонко бьет его победный час?
Давно я вглядываюсь. Сердце знает
И то, чего не уловляет слух.
И странным именем все называет.
В Европе, здесь, на площади, петух,
Истерзанный петух разбитых галлов,
Теряет перья клочьями и пух...
Нет, не змея в него вонзила жало,
Глаза сощурив, спину выгнув, тигр
Его ударил лапою. Шакала
Я рядом вижу. Вместо летних игр
И плясок летних, летней же порою
На древнем месте новый мир воздвиг
Победоносный зверь. И стал тюрьмою
Огромный город. Сталь, железо, медь
Бряцают сухо. Все подвластно строю...
О, пристальнее будем мы глядеть
В туманы смысла, чтоб не ошибиться.
За тигром медленно идет медведь,
Пусть нужен срок ему расшевелиться,
Но, раз поднявшись, он неутомим, -
Врага задушит в лапах. Колесница
Медлительная катится за ним.
Тяжелым колесом живое давит.
Не тяжелей ступал железный Рим.
Кого везет? Кто колесницей правит?
Где родина его? Урал? Алтай?
Какой завет он на века оставит?
Тебя я знаю, снежной скорби край.
В себе несу твоей весны напевы.
Тебя зову я. Миру правду дай.
Земля - Богоневестной Девы,
Для жертвы воздвигаемый престол,
Сегодня в житницу ты дашь посевы
Твоей пшеницы. Ты даешь на стол
Вино от гроздий, напоенных кровью,
Ты, чудотворный лекарь язв и зол.
Мир люто страждет. Надо к изголовью
Его одра смертельного припасть, Б
лагословить с надеждой и любовью
На руки взять. И сразу стихнет страсть,
И сон целительный наступит сразу.
Проси, проси и ты получишь власть
И кровь остановить, и снять проказу,
И возвратить ушам оглохший слух,
И зренье помутившемуся глазу.
За оболочкой плоти ярый дух,
Который вечен, и одновременно
Родился только что, - он не потух
В порывах урагана. И средь тлена,
Среди могил вопит Езекииль,
Вопивший некогда в годины плена.
Костяк уже оброс узлами жил,
И плоть уже одета новой кожей.
Мы адом, чтоб мертвых оживотворил
Животворящий Дух дыханья Божья.
И преклонились Божии уста, -
Жизнь пронесется молнией и дрожью
И тайну Животворного Креста
Познает Иософатова долина.
Могила Господа сейчас пуста,
И чудо прозревает Магдалина.

Песня третья

Он жил средь нас. Его печать лежала
На двадцати веках. Все было в Нем.
Вселенная Его лишь отражала.
Не так давно, спокойным, серым днем,
Ушел из храмов и домов убогих
Один, босой, с сумой, с крестом, с огнем.
Никто не крикнул вслед. Среди немногих,
Средь избранных царил такой покой,
Венцы сияли на иконах строгих.
А Он проплыл над огненной рекой
И отворил тяжелые ворота,
Ворота вечности, своей рукой.
Ничто не изменилось: крови, пота
И гнойных язв на всех земных телах, -
Как было, столько же и есть. И та ж забота,
И нет пути, и в сердце мутный страх,
Непроницаемы людские лица.
Одно лишь ново: бьется в небесах,
Заполнив мир, страдающая Птица
И всех живущих в мире бьет озноб,
И даже не легко перекреститься...
Пустыня населялась... Средь трущоб
Лепились гнезда старческих киновий.
В пещере дальней крест стоял и гроб.
И в городах, под пенье славословий
Шлем воина сменялся на клобук,
Покой дворцов на камень в изголовьи.
Закончен двадцативековый круг.
Полынь растет, где храмы возрастали
И города распахивает плуг.
Единый, славы Царь и Царь печали,
Источник радости, источник слез,
Кому не может развязать сандалий
Никто. Он в мир не мир, но меч принес.
Предсказанный пророками от Бога,
Краеугольный камень и утес,
Приявший плоть и возлюбивший много,
На дереве с Собой распявший грех, -
Уже не смотрит ласково и строго,
Уж не зовет блудниц и нищих всех
Принять живой воды, нетленной пищи,
И новое вино влить в новый мех.
И нищий мир по новому стал нищий,
И горек хлеб и гнойны все моря,
Необитаемы людей жилища.
Что нам дворцы, коль нету в них Царя,
Что жизнь теперь нам. Первенец из мертвых
Ушел из жизни. Нету алтаря,
Коль нету в алтаре бескровной жертвы.
И пусть художник через сотни лет
О днях печали свой рассказ начертит.
Оставленный и одинокий свет.
В сугробах снежных рыскает волчица,
К себе волчат зовет, а их уж нет.
И над пустым гнездом тоскует птица,
И люди бродят средь земных дорог.
Непроницаемы людские лица.
Земную грудь попрут стопами ног,
Распределят между собой ревниво
Чужого хлеба найденный кусок.
Не отдохнут, а дальше торопливо
Пойдут искать... И что искать теперь,
Какого нам неведомого дива,
Какой свободы от каких потерь?..
А солнце быстро близится к закату.
Приотворилась преисподней дверь.
Иуда пересчитывает плату,
Дрожит рука, касаясь серебра,
К убитому склонился. Каин брату,
Течет вода пронзенного ребра,
И говорят с привычкой вековою
Предатели о торжестве добра.
Подобен мир запекшемуся гною.
Как преисподним воздухом дышать,
Как к ядовитому привыкнуть зною!
Вглядись, вглядись: вот бьется в небе рать,
И будет неустанно, вечно биться.
Вглядись: меч обоюдоострый... Мать...
Мать матерей... Небесная Царица:
Был плач такой же, на Голгофе был...
Вглядись еще: откуда эта Птица,
Как угадать размах священных крыл
Как сочетать ее с землею грешной!
Пусть на устах последний вздох застыл, -
Глаза средь этой темноты кромешной
Привыкли в небе знаки различать.
Они видали как рукой неспешной
Снял ангел с Откровения печать, -
И гул достигнул до земного слуха.
Его услышав, не дано молчать.
Вздыхало раньше далеко и глухо.
Как вздох проснувшегося. А потом
Как ураган шумели крылья Духа,
И прах, и небеса заполнил гром.
И лезвием блестящим рассекала
Струя огня храм, душу, камень, дом:
Впивалось в сердце огненное жало.
Ослепшие, как много вас теперь,
Прозревшие, как вас осталось мало
Дух ведает один число потерь,
Дух только горечи и воли ищет:
Мать Иисуса и Давида дщерь,
Что херувимов огнекрылых чище,
Внесла свой обоюдоострый меч
На небеса небес, в Его жилище.
Никто не попытается извлечь
Из сердца Птицы смертоносной стали.
Он Сам пришел Себя на смерть обречь.
Так было предуказано вначале.
Начало мира, - этот меч и крест.
Мир на двуликой вырощен печали:
Меч для Нее, Невесты из невест,
Крест Отпрыску Давида, Сыну Девы.
Одно и два. Смешенье двух веществ.
Сегодня вечности поспели севы
И Божьему серпу препятствий нет.
Сталь огненосна. Кровеносно древо.
Крещение второе. Параклет.
Огонь и животворный Дух крещенье...
Сменяются потоки дней и лет, -
Все те же вы, бессмертны в повтореньи
Живые образы священных книг.
Пилат умоет руки. В отдаленьи
Петуший утренний раздастся крик,
И трижды отречение Петрово,
Сын плотника склонит Свой мертвый лик.
Ворота адовы разрушит Слово.
Но Славы Царь сегодня в небесах,
Утешителя Он нам дал иного,
Иной и мытарь посыпает прах
На голову. Иного фарисея
Мы видим. Он с усмешкой на устах
Уж вычитал, об истине радея,
Что есть закон. Закон не превозмочь.
А кто восстанет, тем судьба злодея.
Которого Варравы? Пусть он прочь,
Прочь от суда уходит на свободу.
Трехдневная приблизилась к нам ночь.
К избранному Израилю, к народу
Новозаветному, внимай, внимай.
Вот некий Дух крылом смущает воду,
Где хочет дышит, воскрешает рай
В сердцах блудниц и грешников убогих.
Израиль новый, Божью волю знай.
Ведь сказано в Его законах строгих, -
Дар благодати взвешен на весах,
Дар благодати только для немногих.
Что создано из праха, будет прах...
И звонко заколачивает кто-то
Гвоздь в перекладину креста.
И страх, Кощунства страх, о чистоте забота,
И ужас непрощаемой хулы
Весь мир мертвит. И смертная дремота
Огонь покрыла пеленой золы.
Недвижны звезды в небе, звери в поле,
В морях застыли водные валы.
О, Дух животворящий, этой боли
Искал Ты? О, неузнанная весть.
Людьми не принятая весть о воле.
Где средь потопа Белой Птице сесть?
Где среди плевел отобрать пшеницу?
Что может пламень в этом мире съесть?
Лети от нас истерзанная Птица.
К Тебе никто не рвется, не привык.
Не можешь Ты ничьей любви добиться.
Виденьям не покорствует язык.
Что видели глаза, пусть скажет слово.
Огонь средь мертвых, преисподней рык.
Пусть будет сердце смертное готово
Предстать на суд. Пусть взвесит все дела,
Пусть выйдет в вечность без сумы и крова.
Грудь голубя сегодня не бела.
На ней кровавые зарделись пятна,
И каплет кровь с высокого чела,
И шумы крыл не так для слуха внятны.
Единая Голгофская гора
Вдруг выросла и стала необъятна.
На площади Пилатова двора
Собрались все воскресшие народы,
И у костра гул голосов. Жара.
Как будто не существовали годы. -
Две тысячи годов исчезли в миг.
Схватили Птицу, Вестника свободы.
В толпе огромной раздается крик:
"Распни ее, распни ее, довольно".
Вот кони стражи. Лес блестящих пик.
Глубоко вкопан столб. Доской продольной
Он перекрещен. Я в толпе, и ты,
И ты, - другой и все. Тропой окольной
Бежать средь наступившей темноты
В отчаяньи какой-то рыбарь хочет...
Вдруг в небе предрассветные цветы...
Вдруг серебро, слепящее средь ночи...
Небесный полог распахнулся вдруг...
Труба архангельская нам рокочет...
Не смею больше... В сердце не испуг,
Но все ж не смею... И усилье нужно
Опомниться... Вещей привычный круг.
Я в комнате. А за стеной наружной
Примята пыль. Прошел недавно дождь.
От северной границы и до южной
Пасет народы предреченный Вождь.

Духов День. 25 мая 1942 г.

МИСТЕРИИ

АННА

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Монастырь. Трапезная рядом с церковью. Очень чисто и бедно. Столы, около них скамьи. Из церкви доносится пенье. Потом пенье смолкает.
Явление первое
В трапезную входят архимандрит, два монаха, игуменья и монахини, среди них Анна; и Павла. Молча размешаются за столами.

Архимандрит

Как полагается нам по уставу,
Молитвою решенье предваряем.
Пора нам приступить.

Игуменья
Благословите
Чайком попотчевать.

Архимандрит
Монахи знают
Еще другой устав, - о чаепитье.
Оно для них всегда в благое время.
Так, что ль, отцы?

1-ый монах
По слабости житейской
Разрешено нам это утешенье.

Игуменья
Чем Бог послал, пожалуйте откушать.

Архимандрит
Мы к чаепитью не сейчас приступим.
Сначала все дела. Узнать нам должно
Все, что сестер обители смущает.
Пусть мать игуменья подробно скажет,
В чем тут вопрос.

Игуменья
Отец архимандрит,
И вы, отцы, возлюбленные сестры,
Наверно, мы пред Богом согрешили,
Что попустил Господь врагу над нами
Нежданно власть иметь. Нет больше мира
В обители смиренной. Мы не сестры,
А будто заговорщицы какие:
Друг друга только в зле подозреваем,
Злорадствуем, коль это зло наружу
Нечайно выплывет. Прощать обиды
Как будто разучилось сердце наше.

Архимандрит
С чего же завелось такое дело?

Игуменья
От разговоров, праздной болтовни.
Одна сестра одно имеет мненье,
Сестра другая с нею не согласна.
В чем разница, - Господь их разберет.
А между тем обитель разделилась:
Порой и до вражды доходит дело.
Но лучше допросите вы виновных, -
Я, право, пересказчица плохая.
Вот две сестры. Обеим я велела
Все изложить пространно на бумаге.
За Павлу будто вся обитель нынче.
У Анны речь ясна. Не ясно только,
К чему ведет.

Архимандрит
Пусть начинает Павла
Повествовать нам о своих делах.

Павла
Я написала все. Благословите
Прочесть вам.

Архимандрит
Ну, читай, коли не длинно.

Павла
Инок, - от слова: иное.
За монастырской стеной
Нету ни стужи, ни зноя,
- Есть лишь безмолвный покой.

В мире борьба и утраты,
Вечно в страстях он горит.
Мы лишь бесстрастьем богаты,
Мы, - за бронею молитв.

Пусть оградит нас от мира
Сторож суровый, устав.
У корня Господня секира,
И наказующий прав.

Ладанный дым и лампады.
Пение древних псалмов, -
Звенья незримой ограды,
Меж миром и иноком ров.

Перебираем мы четки,
Сладкое Имя твердим,
День наш, земной и короткий,
Исчезнет, как ладанный дым.

Здесь я живу для спасенья
Моей многогрешной души,
Для послушанья, смиренья,
Для жизни в уставной тиши.

И не могу расточать я
Скупо отмеренный срок,
И не открою объятья
Любому за то, что убог.

Страшно растратить мне время.
Слышу призыв: поспеши.
Одно принимаю я бремя:
Моей многогрешной души.

1-ый монах
Благочестиво.

2-ой монах
И смиренья много.

1-ый монах
О Господе твоя святая ревность.

Архимандрит
Знавал я одного архиерея:
Бывало молодых учил монахов:
Локтями продирайтесь в Божье Царство.
Все остальное, - временно и тленно, -
И уступайте все без сожаленья.
Лишь к вечному всегда ревнивы будьте, -
Локтями пробивайте путь.

2-ой монах
Мудрейший,
По-видимому, архипастырь был.

Архимандрит
У Анны, видимо, другие мысли?

Игуменья
Ее спросите.

Архимандрит
Что ж ты возрекаешь?
Как мыслишь ты об иноческом деле?

Анна
Нет, не какой-то безлюдный пустырь, -
Мир населенный - вот монастырь.

Нету границы и нету ограды
Для вечно цветущего Божьего сада,

Чем счастлив, чем полон смиренный монах?
Тем, что лопата он в Божьих руках.

И ходит по миру предвечный садовник.
И в розы творит он колючий шиповник.

Садовник - Господь, потрудиться дозволь,
Чтоб радость цвела, чтобы вянула боль.

Чтоб душу за каждое Божье растенье
Мы отдавали без сожаленья.

Вы вопрошаете: что есть монах?
Труба громовая он в Божьих устах, -

Господь отшвырнет ее - будет немая.
Инок - навоз для Господнего рая.

Архимандрит
Да, матушка игуменья права:
Занятно очень, - непонятно только.

1-ый монах
И соблазнительно.

2-ой монах
Возможны даже
Такие толкованья этой речи,
Что чувствую как бы мороз по коже.

Архимандрит
По справедливости решать должны мы,
Все обсудив, все стороны проверив.
Речам не будем, братья, поддаваться,
Пока дела пред нами не престанут.
Пусть мать честная нам теперь расскажет
Про жизнь своих сестер.

Игуменья
Скажу про Павлу.
Исправно совершает послушанье.
Церковница она. Весьма прилежна
К псаломщицкому делу. Все читает,
Поет по будням и блюдет устав.

Архимандрит
В монастыре ты уставщицей, значит?

Павла
Так матушка меня благословила.
Но и помимо послушанья, сердце
Меня к словам Божественным влечет.
Такая красота в святых молитвах!
Такая слаженность в свершеньи службы!
Таят в себе священные страницы
Славянского узорного письма
Сокровища премудрости церковной.
За букву каждую я дать готова
Все искушенья мира.

Архимандрит
Понимаешь
Ты все, что в церкви надобно читать?

Павла
Как ограниченный рассудок может
Премудрость необъятную вместить?
Но в непонятном, - будто отблеск тайны.
Читаю я, - Господь же все поймет.

Игуменья
Должна сказать; не пропустила службы
Она с тех пор, как в монастырь вошла.

Архимандрит
А как прилежна Анна?

Игуменья
Очень часто
Иные послушанья отвлекают
Ее от служб церковных. Очень трудно
Делить меж разными делами время.
Нежданно заболеет богомолец,
Или простудится сестра какая,
Зеленых яблок дети наедятся,
Иль в деревнях соседних лихорадка
Скосит работников, - ее уж дело
Заботиться о всех больных.

Архимандрит
С постами
Достаточно ли строгости у вас?

Игуменья
В монастыре мы соблюдаем строго
Все, что повелено нам по уставу.
Но если сестрам отлучаться надо,
То вне обители не те законы.

Архимандрит
А часто отлучаются?

Игуменья
Нет, Павла
Не покидает никогда обитель.
У Анны много дела в селе соседнем,
И в городе она бывает часто.

Архимандрит
Не нахожу серьезной я причины
Безоговорочно решать ваш спор.
В святое послушанье вы вмените
Терпеть друг друга.

Павла
Если я права,
То значит Анна виновата. Если ж
За нею правда, - я грешна пред Богом.
Но только знаю я, - не могут вместе
Противоположные две правды быть.

Архимандрит
Ты Анну обвиняешь?

Павла
Нет, не смею.
Не полагается мне обвинять сестру.
Я только знаю, - с нею мир ворвался,
С своими язвами, и с гноем, с кровью,
И со страстями, и с бедой своею.
Все замутил, все загрязнил, встревожил.
Коль монастырь обуреваем бурей,
Куда бежать, где тишины искать?

Архимандрит
Ты, бурная, что ей ответить можешь?

Анна
Я не ищу ни тишины, ни бури,
Но если в мире тяжело живется, -
Пусть будет тяжело в монастыре.
Мы крест мирской несем на наших спинах.
Забрызганы монашеские рясы
Земною грязью, - в мире мы живем

Павла
Чин ангельский уводит нас из мира.

Анна
Коль Божий Сын людьми не погнушался
И снизошел до перстной нашей плоти,
То нам ли чистотой своей гордиться?

Павла
Мирская ты, - и уходи в свой мир.

Архимандрит
Я, повторяю, не хочу судить вас:
Различные пути дает Владыка,
Лишь он сердца людские испытует.
Но мир сестер я охранять обязан.
А потому мое решенье будет
Считаться лишь с одною общей пользой.
И Анне, крепко связанной с землею,
Теперь даю святое послушанье:
Иди. Там, за оградой монастырской
На все четыре стороны дороги,
Любой иди. Потщись себя проверить.
И если ты в пути сломаешь крылья,
То возвратишься, жаждая покоя,
Склонишь главу и скажешь нам: покорность.
Но может быть иначе. Мы не знаем.
Лишь Подвигоположник знает тайны.
Он ведает, зачем такою создал
Тебя, не схожей с образом привычным
Монашества. Веками существуют
Монашеские правила, обеты.
И нам не полагается менять,
Что было установлено отцами.
Господь спаси тебя.
Иди же с миром.
(Анна крестится, кланяется на все стороны и уходит. Молчанье. Звон к трапезе. Вносят чай и еду).

Игуменья
Во время трапезы благословите,
Отец честной, читать Четьи Минеи.
Очередная чтица ждет.

Архимандрит
Во Имя
Отца и Сына и Святого Духа.

Чтица
Из пустыни Нитрийской во град Константина
Кораблем был доставлен Виталий - монах.
Не покрыты плащом, развевались седины,
Не имел он сандалий на пыльных ногах.
Корабельщики дали ему пропитанье,
Чтоб носил на корабль отправляемый груз.
Так средь шума кончал он земное скитанье,
Раб Виталий твой верный, Господь Иисус.
Средь толпы моряков, веселящихся женщин,
Среди торга дневного, полуночных драк,
Был он вечно смирен, молчалив и застенчив.
Вечно холоден, голоден, грустен и наг.
От приморских трущоб возвращаясь с работы,
Остановлен был падшею женщиной он.
И она шла домой с неудачной охоты.
Сотворил он смиренно земной ей поклон.
Этой ночью никто не купил ее тела,
И Виталию тихо сказала она:
"Я с утра ничего не пила и не ела.
Дай немного мне хлеба и кружку вина"...

Архимандрит
Кончай читать, сестра. Уже мы сыты,
И правило вечернее пора нам
С сердечным умиленьем совершать.
В Господень храм сейчас идите с миром
Благодарить Творца за то, что кончен
В монастыре тяжелый час соблазна.
За Анну - путницу мы вместе будем
Горячие моленья воссылать,
Чтоб ей сподобиться конец дороги
Средь света незакатного увидеть,
За всех сестер, за мать честную вашу,
За мир обители, за хлеб насущный
Молитвенно подымем голоса.
(Все уходят молча в церковь).

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Постоялый двор. Большая комната. На столе тускло горит лампа. У стен нары, покрытые соломой.

Явление первое
Сидят на скамьях и на нарах 2 богомольца, 2 матери с детьми, два парня, Анна.

1-ая мать (качает плачущего ребенка)

Что ты плачешь? Что не спишь?
Волны в реках задремали,
Поле спит и в небе тишь.
На луга туманы пали.
В конуру забился пес,
Дремлет, стоя, конь в конюшне,
И не слышен скрип колес, -
Спи, Ванюшка непослушный.
Старый дал краюху мне,
Бабы вынесли полушку...
Что ты мечешься во сне?
Как угомонить Ванюшку?

Анна
Ты завяжи ему живот теплее,
- И он утихнет.

1-ая мать
Так всю ночь орет.
И выспаться не даст. А утром снова
В дорогу надо на пустой желудок.
Эх, жизнь проклятая!

Анна
Давай-ка Ваню,
- Сама же спать ложись, - а мне не спится.
(Берет ребенка, поет).
Заранее чует утраты
Детское сердце твое.
Все мы бедою богаты,
Только не плачем, - поем.
В мире мы нищи и наги,
Отлучены от небес,
Но помня о славе, о благе,
Несем нам ниспосланный крест.
(Ребенок засыпает).

1-ый богомолец
Кусок хороший хлеба, перья луку
Да кружечка кваску. Потом в дорогу.
При лунном свете выходить не страшно.
По холодку до утра отмахаем
Не мало верст.

2-ой богомолец
Поспеем мы к обедне.

1-ый богомолец
А отдохнуть к полудню соберемся.

Анна
Вы долго так в пути?

1-ый богомолец
Я со счета сбился, -
Да почитай четвертую неделю.

2-ая мать
(у которой подрались дети. Крик).

У, проклятущие! Нет угомона
На этих пострелят!

1-ый ребенок
Он начал первый.

2-ой ребенок
Неправда, он меня по уху треснул.

1-ый ребенок
А он меня ударил по затылку.

2-ая мать
Вот я обоих вас сейчас ударю,
Как вам еще не снилось никогда. (Бьет их. Крик).

Анна
Оставь их.

2-ая мать
Ты откудова взялася, З
ащитница непрошенная детям?

1-ый парень
Нет, брат, свою ты пользу упускаешь.
Из верных делов верное. Входи-ка
Четвертым в часть. Тебя мы не обидим.

2-ой парень
Не очень я к таким делам привычен.

1-ый парень
Лиха беда начало. Ты за пояс
Всю нашу тройку запросто заткнешь.

Явление второе
Входят с котомками 2 странника, две женщины и Скиталец.

1-ый странник

Мир всей честной компании.

1-ый богомолец
Вам также.

2-ой странник
А что, для нас местечка не найдется ль?

2-ой богомолец
Как не найтись? Уляжетесь на нарах.
А нам уж скоро выходить в дорогу.

1-ый странник
Устроимся легко мы.
Только с нами
Один чудак,
- Господь его поймет.
Испорченный иль просто полоумный.
Его устроить как?

Анна
Что с ним такое?

1-ый странник
Пугал нас всю дорогу небылицей.
Как будто бы уж многие столетья
Он на земле живет. И срок подходит.

Женщина
Чего-то он боится.

1-ый странник
Иль попутал
Его лукавый враг, иль одержимый.
(Все размещаются. Богомольцы готовятся уходить, складывают котомки. Женщины устраиваются на нарах с детьми и засыпают. Анна отдает уснувшего ребенка).

1-ый богомолец
Вот петухи поют. Пора в дорогу.
Господь храни вас.

1-ый странник
С Богом, по прохладе. (Богомольцы уходят).

Явление третье
Два странника, два парня, Анна и Скиталец.

2-ой странник (к Анне)

Так вот что, добрая душа, попробуй
Ты старичка расшевелить немного.

1-ый странник
Расшевелим
Его мы двое. Только не мешайте. (К Скитальцу).
А ваш откуда будет путь, почтенный?

2-ой парень
Тут слух пошел, про вас довольно странный:
Как будто вы особым долголетьем
Владеете.

1-ый парень
Так будьте так любезны
Открыть нам ваш секрет, а мы заплатим.

1-ый странник
Да вы над ним глумиться сговорились.
Нет, этого не допущу я.

1-ый парень
Сам ты Просил заняться им.

1-ый странник
Да не тебя.

1-ый парень
Ну вас, Божьи дурачки! Охота
Терять с такою мразью время. Лучше
Еще часок всхрапнуть.

2-ой парень
Вот это дело.
Идем на сеновал, на свежий воздух.
(Уходят).

Явление четвертое
Два богомольца, Анна и Скиталец


1-ый странник
Будь милостива, матушка родная,
И обласкай больного старика.

2-ой странник
Не болен вовсе он, - им дух владеет.

1-ый странник
С ним третий день идем одной дорогой.
Сначала он молчал, и только ночью
Как будто в полусне разговорился.
Не нашей крови он. Забрел, скитаясь,
Из дальних стран, на острове рожденный.
Он в Индии жил долго, там, где змеи,
Послушные таинственной свирели,
Весною на лугу зеленом пляшут,
Где жемчуг раковины берегут,
Где, бархатом и золотом покрыты,
Слоны везут заморских королей,
Где вместо ржи - тростник, дающий сахар,
И не картошку - земляной орешек -
Выкапывают осенью в полях.

2-ой странник
Не в этом дело. Где он только не был.
Все в поисках. Что ищет - непонятно.
Всего ж невероятнее, что будто
Не сорок лет, не пятьдесят - столетья
Живет он, коль ему поверить можно.

Скиталец (про себя)
В пору цветения лип,
В давно миновавшем июле,
Я все получил, - и погиб,

К концу мои дни повернули.
В пору цветения лип,
Грядущею ночью, - расплата.
И в горле клокочущий хрип,

И в легких дыхание сжато.
Вот он, последний июль.
Липы цветут в отдаленьи.
За эти часы не найду ль
Того, кто Скитальца заменит.

1-ый странник
Ты слышишь?

2-ой странник
Можно ли понять безумца?

Анна (к Скитальцу)
Июль в начале. Липы расцветают.
Чего боишься ты? Какие сроки
Тебе цветенье лип напоминает?

Скиталец (как бы приходя в себя)
Оставь меня. Вниманием докучным
Не воскрешай обманчивой надежды.
Молчать мне лучше, чтоб не видеть снова,
Как человека искажает ужас.

1-ый странник
Вот видишь, видишь.
Даже слушать жутко.

Анна
Уйдите в сторону.
Одних оставьте Скитальца и меня.

2-ой странник
Вот это дело.
Поговори с ним.
Мы же ляжем спать. (Уходят в угол).

Явление пятое
Анна и Скиталец

Анна
Не знаю я, старик, каким веленьем
Я вынуждена выслушать тебя.
Но думаю, что той же тайной волей
Ты вынужден мне рассказать о всем.
Так говори.

Скиталец
В июле ночи кратки.
Случится все сегодня до рассвета.
Спешим, спешим. Последний срок подходит.
Я задыхаюсь. Трудно говорить мне.
На договор и вслух его прочти.

Анна (читает)
Сей договор был заключен
По доброй воле. Он - закон.
Он будет в силе триста лет.
Тебя избавлю я от бед.
Богатство дам и славу дам, -
Но все мы делим пополам.
Ты на земле получишь власть.
А после смерти должен впасть
Как плод созревший в руки мне.
И мучиться века в огне.
Тебе протягиваю длань. -
Даю великодушью дань:
Себя ты можешь заменить.
А я закон сей применить
К любому, кто согласен с ним
И кто пойдет путем твоим.
Итак. Пройдет три сотни лет. -
И дашь ты мне тогда ответ:
Твоей душе или иной
От жизни в смерть идти за мной.
За триста лет ты не спеша
Отыщешь, где скорбит душа.
Могуществом пленишь ее.
Я получу то, что мое.
Как нужно, подпись приготовь.
Твоим чернилом будет кровь.

Анна
Когда же срок?

Скиталец
В июле... Этой ночью. (Молчанье).

Анна
Давай молиться вместе.

Скиталец
Не умею

Анна
Так кайся же.

Скиталец
Душа моя мертва.

Анна
Что ж делать?

Скиталец
Женщина, тебя я вижу
Средь нищеты. Одета ты в отрепье.
Лишь захоти, - несметные богатства,
Сокровища, которым нет цены,
Твоими будут. Города из камня
Белейшего, невиданного плана,
Сады, где пальмы, с кипарисом рядом,
Где гроздья винограда, как янтарь.
А в сундуках тяжелые каменья,
Алмазы, жемчуг, дорогие ткани,
- Лишь захоти.

Анна
Не нужно мне богатства.

Скиталец
Твоею волею народы будут
Друг другу объявлять войну и гибнуть.
Твоею волею и война смирится.
И матери детей своих научат
Шептать с любовью благодарной имя
Той, кто от бед их защитила. Властью
Твоею будут изданы законы.

Анна
Не надо. Я от власти не пьянею.

Скиталец
Ты будешь молода еще не долго,
Но молодость века сберечь ты сможешь,
Поэты красоту твою прославят,
За взгляд твой воины пойдут на подвиг,
Свободный отречется от свободы.
Любовь твоя, - для них одна награда.

Анна
Мне даже не обидно слушать это,
- Так ты далек от мира моего.

Скиталец
Подумай. Скоро ты придешь к закату.
Смежишь глаза. Уйдешь с земли любимой.
А я тебе дарую долголетье.
Из чаши жизни будешь пить спокойно,
Не торопясь, не отрываясь страхом.
И только через триста лет, насытив
Все помыслы и все желанья сердца,
Кому-нибудь дар страшный передашь.

Анна
Оставь меня.
Ты сам наверно понял:
Без отклика твои слова.

Скиталец
Да, понял.
Ни разу сердце не забилось быстро,
Не перехвачено твое дыханье,
Ни разу не шепнула ты: хочу.
А срок подходит...

Анна
Отчего сейчас, ты
О заместителе своем подумал?
А эти триста лет прошли беспечно?

Скиталец
Все триста лет искал я в мире целом.
Я в тюрьмах был, средь осужденных на смерть.
В последнюю минуту обещал я
Их увести тайком чрез подземелье.
Они кидались с плачем на колени
И благодарно целовали руки,
Пока я им не говорил о плате.
И с ужасом внезапным отшатнувшись,
Из двух дорог предпочитали плаху.
Да что? Ведь я бывал средь прокаженных,
Средь погребенных заживо в больницах,
Искал я голодающих детей
И матерям их предлагал богатства.
Я приходил к разбитым полководцам,
Манил их славой, лавровым венком, -
Никто не согласился на расплату.
Вот срок настал... Ты непреклонна, Анна?

Анна
Ты виноват...

Скиталец
Но, Анна, я страдаю, -
Нет в мире муки большей, чем моя.

Анна
Послушай... Я подумала... Решила...
Садись. Возьми перо, клочок бумаги
И запиши мое условье точно.
Ни золота, ни серебра,
И ни полей, и ни садов,
И ни рабов, и ни дворцов,
И никакого я добра
Не принимаю.
Не буду войны объявлять,
Не буду мира заключать,
Противна мне господства страсть,
Над братом никакую власть
Не принимаю.
Я обещалась побороть
Земную, грешную любовь.
Не закипает в сердце кровь.
Все, чем прельщает душу плоть,
Не принимаю.
И если б ныне дух мой мог
Расстаться с телом, - он готов.
Я не хочу твоих веков,
И этот долголетний срок
Не принимаю.
Но заплачу я за тебя,
За душу душу дам в обмен.
Приму на веки вражий плен,
Спасу тебя, себя губя.
И подпись: Анна.
(Берет у него бумагу и расписывается на ней. Молчанье).

Скиталец
Ты, Анна, ты...

Анна
Теперь твой час молиться
И каяться. Последний срок приходит.

Скиталец
Да, каменное сердце растопилось.
Как воск, оно в груди блаженно тает.
Глаза прозрели. Вижу грех свершенный
И в ужасе от пропасти бегу я. Ты, Анна, ты...

Анна
Светает... Срок подходит...

Скиталец
(молитвенно, сбиваясь, почти без сознанья)
Господь мой, я тебя благодарю...
Нет, покаянье, - не благодаренье...
Не покаянье, - за нее молю -
Прими мое предсмертное моленье.
Нет, каюсь, каюсь, каюсь. Сладко мне.
Грудь разрывается огнем на части.
Я в преисподней был, я был во тьме.
Теперь она, не я, во вражьей власти.
Прошу... благодарю... Нет больше сил...
Ворота в вечность, шире распахнитесь.
Вот страшный срок настал, мой час пробил.
Живые души, - все о нас молитесь.
(Умирает).

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ.
У монастырских ворот. Низкие облака. Скоро рассвет.

Явление первое.
Анна (входит, оглядываясь).

Недавно я покинула обитель,
А кажется, что океаны лет
Над головой моею отшумели...
Не буду сразу я сестер тревожить, -
Пусть колокол ударит к ранней службе,
И отопрет привратница ворота...
Как будто я у цели. Все же не верю,
Что буду за оградой монастырской,
Что там меня отыщет смерть. Все ближе,
Все неотступнее она за мною, -
Как за лисицею в лесу собака.
Ударит час. Костлявою рукою
Она горячее мне сердце тронет.
Окаменит все тело... Иль боюсь я?
Без страха думала о смерти раньше,
Скорее с радостью, как земледелец,
Собравший к осени весь урожай.
Пора труда тяжелого минула,
Усилья дали плод. И жатва - праздник.
Теперь мне страшно. Мысль моя о встрече.
Он ждет меня, невидимый противник,
Ревниво сторожит он час мой смертный.
Пусть не тревожится, - не отрекусь я.
Душою заплачу сполна за душу.
Но есть соблазн, - искать себе замену,
Как тот, несчастный, триста лет искал...
Быть может, что в последнюю минуту
Мне встретится больной или голодный,
И сам попросит, как о подаяньи...
К монастырю я во время вернулась:
Ударит колокол, - и постучусь я,
И доползу до паперти церковной,
И лягу, чтобы больше не вставать.
Усталость смертная...
Явление второе.
Входит слепой Василий и Поводырь.

Василий
Я не с тобою, -
Я сам иду, и мне тебя не надо.

Поводырь
Ишь, расшумелся как.
А я ведь пользу
Огромную тебе принесть могу.

Василий
Уйди. И пользы мне твоей не надо. (Садится и поет).
Васенька, Василек,
Костяной костылек!
Для людей дурачок!
На скамеечку прилег!
Ой-да на скамеечку!
Засветил огонек,
Свечечку в копеечку!
Побасенка-басенка!
Василечек, Васенька!
Васенька, Василек!
Пред людьми дурачок!
Перед Богом свечечка,
Свечечка в копеечку!
Василий Блаженный, -
Мощи нетленны.

Поводырь (к Анне)
Ты ждешь, когда ударят к ранней службе?

Анна
Да, жду.

Поводырь
Ты этой службы не дождешься. Пора.

Анна
Тебя ждала я тоже. Знаю,
Что время умирать мне наступает.

Василий
Серая утка, Желтый гусенок.
Басня прибаутка.
Васенька, Васенок, В
асенька, Васютка!

Поводырь (к Анне).
Не торопись. Все изменить могу я.

Анна
Но не отказываюсь я.

Поводырь
Подумай.
Переписать условья на другого
Еще есть время.

Анна
Что твое - твое. Но моего я уступать не стану.
Душой сполна за душу получай.

Поводырь
Василий, подойди-ка и не бойся,
И с женщиною этой побеседуй.

Василий
Я не боюсь. А вот тебе не страшно ль?
Вдруг птичка улетит из западни.

Поводырь
Брось дурака валять,
Василий, слышишь?

Василий
А ты уйди, - я сразу поумнею.
Лишь на тебя взгляну, - и простокваша
В моей башке как будто перекисла

Поводырь
Дурак калечный.

Анна
Тише, тише, Вася.

Василий
Дядька тянет репку,
Репка, держись крепко.
Тетенька, держись!
Нечистая сила - сгинь!
Нечистая сила, брысь!
Тетка, держись крепко!
Аминь, аминь, аминь!

Анна
Да, Вася, крепкие у репки корни, -
Земные недра держат их упорно

Василий
А ты за мною повторяй:
Для Анны, грешной
Божьей дщери
В зеленый сад, в Господень рай,
Пошире отворяйте двери.
Не яблоньки там, не дубки, -
Цвет купины неопалимой.
Не бабочки, не голубки, -
Пылающие херувимы.
Я слеп, - а все же видно мне. -
С мечом Архангел стал на страже.
Он поразит, - и враг в огне,
И нету больше силы вражьей.

Анна
Нет, ты не знаешь, Вася. Он могуч.
Он вправе праздновать. По договору
Должна душой за душу я платить.
Ни на одну овцу Господня стада
Не умалила я, себя извергнув,
И тьмы я не обогатила.
Число Господних слуг все тоже ныне,
Как и число плененных сатаною.
Но я должна была свободной волей
Себя, как выкуп за другого, дать.
Он триста лет уже в аду томился.
Все, что по договору он имел
Томленье это превратило в щебень,
В ничто, в обман. Мне жалко стало душу,
При жизни испытавшую мученья.
Что грешников по смерти ожидают.
Мне так хотелось, чтоб уснул он с миром...
Теперь пора долги мои платить.

Василий
Эй, ты, вожатый, поводырь-противник,
Давай с тобой судиться за нее.

Поводырь
О чем судиться? Без суда все ясно.

Василий
В уплату за дарованные блага
Ты хочешь душу получить?

Поводырь
Конечно.
Согласна Анна, что мой счет исправен.
И в этом деле я купец, - не вор.

Василий (Анне)
Читай мне договор. Я все проверю.

Анна (читает)
"Ни золота, ни серебра"...

Василий
Так бедность
Оплачивается ценой огромной?

Анна
"Противна мне господства страсть"...

Василий
Смиренье.
Ты тоже ценил?

Анна
"Обещала Богу Плоть побороть"...

Василий
И умерщвленье плоти
Обложено тобой налогом тяжким?

Анна
"Отказ от долголетья"...

Василий
Мысли трудно
Понять, за что она платить должна.

Поводырь
Читай конец.

Анна
"За душу душу дам я.
Приму на веки вражий плен"...

Василий
Любовью
И жертвою торгуешь ты давно ли?
И право душу отдавать за душу
Распределяешь ты с какого срока?
Обманщик, лжец, убийца человека,
Купец бесчестный, - пустотой торгуешь.
Предательский твой договор пусть гибнет;
Я рву его, я рву его, - смотри.
(Василий как бы преображается.
Поводырь только теперь понял, кто перед ним).
Суд совершен. Оправдана ты, Анна.
Твоя душа теперь в моих объятьях
Подымается к небесному престолу.
(Анна умирает у него на руках.
В монастыре начинают звонить к ранней обедне.
Ангельские голоса сливаются с колокольным звоном).
Душа, душа на родину вернулась
Тельца упитанного заколоть
Наверное велит домохозяин.
И подарит ей драгоценный перстень

Ангелы (поют).
Ничтожную, телесную
Оставивши темницу,
На родину небесную
Должна ты возвратиться.
Враг, где твой меч губительный?
Змеиной пасти жало.
Где яд твой искусительный?
Душа венец стяжала,
И жертве искупительной
С любовью подражала.

СОЛДАТЫ

Арестное помещение при комендатуре. Своды. По стенам скамьи. Ночь.

ПЕРВАЯ СЦЕНА.
В углу неподвижно сидит старик-еврей. На переднем плане за небольшим столом три солдата играют в карты.

Первый солдат.
Нет, брат, шалишь.
Я отходил уж пики,
И козырем по даме. Получай-ка.

Второй солдат.
Ну, делать нечего. Сдаюсь.

Третий солдат.
Пора бы
На боковую.

Первый солдат.
Нет, сегодня спать нам
До самой смены, верно, не придется.

Второй солдат.
Еще сыграем.

Третий солдат.
Надоело, право.
Вот наша жизнь: немецкие солдаты.
Часть армии непобедимой. К бою.
К трудам, к опасностям готовы были.
Но не противников вооруженных,
Помериться способных с нами силой, -
Встречаем мы лишь стариков да женщин,
Трусливое еврейское отродье.
Не воины - тюремщики мы просто.

Первый солдат.
Чего ж ты недоволен? Эдак лучше:
Живем в тепле, всегда по горло сыты,
Труд легкий и ничем мы не рискуем.
Всегда бы так.

Второй солдат.
И весело в Париже

Первый солдат.
Семью свою сюда перетащить бы.

Третий солдат.
Сейчас опять нам приведут с облавы
Людей неведомых. Хорош противник, -
Он лишь рыдать да трепетать умеет.

Старик.
Довольно. Боже!

Первый солдат.
Что он там бормочет?

Второй солдат.
Наверное плохие сны приснились.

Старик.
Довольно, Боже!

Первый солдат.
Эй, старик, в чем дело?

Третий солдат.
Оставь его. Охота вечно слушать
Вопросы их, и жалобы, и просьбы.

Старик (Как бы во сне).
Глаза почти не видят.
Ссохлись кости. Устал, устал я.
Сколько тысяч лет
Земли мне пыльные дороги мерить?
Когда меня долина Иосафата
В свои гроба, как плод созревший, примет?

Первый солдат.
Чего он там? Тоску наводит только.

Второй солдат.
Эх, спать как хочется... Развеем скуку.
Споем-ка что-нибудь.

Первый солдат.
Ну, запевай.

Второй солдат.
Жди меня, моя краса!
Сколько б лет не длить разлуку, -
Через горы и леса,
Через радость, через муку,
Я в твой тихий дом приду.
Только вот, - в каком году?
Жди меня, моя любовь!
Жди, чтоб в дверь я постучался.
Сердце к встрече приготовь.
Я любить на веки клялся.
Будь бодра и не больна...
Что нас разлучит? - Война...
Шлю тебе я письмецо
С нежным, любящим приветом.
Береги мое кольцо.
Я приеду этим летом.
А врага я, - пулей в лоб.
Мне - невеста, ему - гроб...
Жди меня, моя краса...

Третий солдат.
Да, пулей в лоб.
Ведь тут, пожалуй, нету
И тени хвастовства.
Уж коль стреляем,
Всегда наверняка.
Противник связан.
Стоит у края собственной могилы.
Нас много. Вооружены мы сильно...
Что говорить? Ничем мы не рискуем.

Первый солдат.
Он все ворчит.

Второй солдат.
Уж лучше песню спел бы.

Третий солдат.
Есть тоже у меня в запасе песня.
Раз, два, раз, два, раз... З
а спиною ранцы, К Западу Эльзас.
А к Востоку, - Данциг.
Раз, два, раз и два...
Всяк народ приманка.
Не боится рва
Гусеница танка.
Пусть в степях не спит
Красный воин русский.
Унесется бритт
По тропе французской.
Раз, два, раз, два, раз...
Остановим Темзу.
Все, что видит глаз.
Все доступно немцу.

Старик (сам с собою).
Народы подымаются из праха,
И в прах уходят.
Все - гробов добыча.
Как ликовали Римляне, к Сиону
Полки приблизивши по воле Тита.
Храм Еговы пылал тогда, как факел,
Как предсказал пророк,
Рахиль рыдала.
Рабы-Израильтяне в Рим входили
За императорскою колесницей.
И семисвечиик, и ковчег завета,
На нем серебряные херувимы,
И трубы, все священные предметы, - для Римской черни,
Для Римской черни, требующей зрелищ,
Минутною забавой послужили...
Всевластно Рима не было границы...
Один лишь враг, - настойчивое время, -
Но Римских стен оно не осаждало,
Но никогда не начинало боя, -
Оно, как и всегда, стремилось к цели,
Нам, созданным из праха, не открытой.
И мы не знаем, где могила Тита,
Погашена веками слава Рима.
Развалины, - и скоро их не будет.
А Божий раб, Израиль тяжковыйный.
Он жив еще. И пусть гонимый вечно, -
Он вечно пребывает сам собою,
И победителей своих хоронит,
Потом хоронит он о них и память...

Первый солдат.
Не нравится мне что-то этот голос.
А ну, старик, о чем ты рассуждаешь?

Старик (про себя).
Знак Еговы, щит праотца Давида...

Третий солдат.
Какой там щит? Щитом не защитишься
От танка быстрого иль пулемета.

Старик.
Звезда, звезда...

Второй солдат.
Оставь его. Довольно.
Мне слышится неясный шум у двери.
Пришли охотники с своей добычей.
Ну, так и есть.

Третий солдат.
Тюремщики готовы
Гостей достойным образом принять.

ВТОРАЯ СЦЕНА.
Входит офицер, стража и толпа арестованных. Среди них патриоты, бродяги, евреи, коммунисты, юноша, Солдаты встают. Офицер садится на их место. Все толпятся вокруг.

Офицер.
Живей, живей! Мне некогда возиться.
Выстраивайтесь по порядку быстро.
Вот этот, тот, еще один, что сзади
Как будто избежать допроса хочет, -
Вперед ступайте. Кто еще? По списку
Пять патриотов мы сейчас схватили.
Из вас пяти кто отрицать решится,
Что принимал участье в заговоре?

Первый патриот.
Что ж отрицать? Ты б сам на нашем месте
К восстанью тайно свой народ готовил.

Второй патриот.
Играли крупно мы: - на жизнь, - на ставку,
Которую ты выиграл нежданно.
Ну, что ж? не постоим мы за расплатой,
И наша кровь пусть будет честь народа, -
За родину и умирать не страшно.

Офицер.
Отлично. Двое уж признались.
Что же? Одною честью только вы богаты,
А ваша жизнь...

Первый патриот.
Мы ей не дорожим.

Офицер.
Так. Пятеро вас всех.
Эй, вы, солдаты!
Вот этих пятерых доставить нужно
В тюрьму с сопроводительной бумагой.
И живо.

Солдаты
Все исполним мигом.
(Уводят арестованных).

Офицер Дальше.
Без паспорта толпа бродяг парижских.
Ну, это невод вытащил мне рыбу,
Которой голода нельзя насытить.
Вот список их.
По именам отметьте
И уберите, чтобы не мешали.
При всех властях всегда одна дорога
Бездельникам, лентяям, тунеядцам.
(Солдаты проверяют бродяг по списку и уводят их).
Евреи, нарушители закона,
Отмечены, как шельмы, звездоносцы.
Один задержан здесь за то, что мечен,
Ну, а другие, так за то, что смели
На улицах, на площадях базарных,
Среди народа без звезды являться.

Старик (про себя)
Звезда, звезда, знак тайный Элогима...

Перв. еврей
Потише, дед, себя и нас погубишь.

Старик
Звезда, звезда...
Офицер (к перв. еврею)
Показывай бумаги.

Перв. еврей
О, вот они.
По ним вам будет ясно,
Что честный я портной, что сын мой старший
Пол года воевал, был тяжко ранен,
Что мать моей жены...

Офицер
Какое дело
Мне до нее, до бабушки, до деда?
Пусть следующий подходит.

Втор. еврей
Вот бумаги.

Офицер
А это что? Врач пишет, что ты болен?

Втор. еврей
Да, лишь неделя, как я из больницы
Домой вернулся.

Офицер
Лечат и в тюрьме.
Скорее. Дальше.

Третий еврей.
Запираться не в чем.
Я только о пощаде умоляю.

Офицер
Пощады захотел? Конечно, - дети,
Жена больна и нету дома денег?
Охотно верю, что ты малый честный
И может быть воды не замутишь.
Нам кровь твоя важней расположенья.
И убеждений, и теорий всяких.
Тут против крови ополчилась кровь.
И верь, - она кипеть не перестанет,
Пока у вас вся в жилах не иссякнет.
Ну, звездоносцы, дальше.

Старик (про себя)
Авраам,
Исаак, Иаков, вы, патриархи? Давид...

Офицер
Так, дело сделано. К полудню,
Отправить их по лагерям различным.

Евреи
О, горе нам!

Офицер
Да вы не очень войте.
И знайте, - я могу утешить даже:
Заложников среди евреев нету.
За проволокой вы посидите только.

Перв. еврей
О, мать моя!

Втор. еврей
Я двух детей оставил!

Третий еврей
Я голода боюсь.

Перв. еврей.
О, горе, горе!

Втор. еврей.
Спасите нас. У вас наверно тоже
И мать и дети есть.

Офицер.
Довольно. В лагерь.
Евреи вы, - о чем же говорить?
(Их уводят).
И коммунистам очередь приходит.
Ну, с этими недолги разговоры. Подвиньтесь ближе.
(Они обступают стол).
Были вы все взяты,
Когда распространяли средь народа
Призыв к восстанью. Для другой державы.
Воюющей сейчас с державой нашей,
Вы были здесь ушами и глазами.

Перв. комм.
К народу вашему мы не враждебны.
Нам всякий труженик всегда товарищ.
К насильникам мы лишь непримиримы,
И с немцами у нас одни и те же
Смертельные враги.

Офицер
Как имя их?

Перв. комм.
Спроси себя, - и сам себе подскажешь,
Кто твой народ на рабство обрекает,
На подневольный труд и на войну,
Какое имя женщины с проклятьем
Над письмами убитых сыновей
Твердили тихо, а теперь все громче.

Офицер
Ну, ну, потише.
Ври, - не завирайся.

Втор. комм
Товарищ много не договорил.
Не понимаю я вояк немецких:
Был он крестьянином или рабочим.
Знал хорошо, как мир весь разделился
Меж богачами и простым народом.
И хоть немного богачей, - да люты,
А главное, хитры: кого угодно
Вокруг пустого места обведут.
Ведь знали же рабочие про войны, -
Кому их затевать пришла охота,
А вот поди ж, - поддались.

Офицер
Значит знали,
За что их умирать заставят.

Втор. комм
Право,
Подумать только, - очень нужны им
Захват Европы, власть над целым миром.
А дома голод, ни кусочка хлеба,
Сиди по десяти часов, работай, -
А на кого?

Офицер
Да, вам себя бы только
До смерти обеспечить жирным мясом,
А в праздник погулять с женою выйти.
Вы - просто стадо. Ваши сны про сытость.
Всеобщее кормление зверей.
У нас же есть высокие задачи.

Перв. комм
Ну, чьи задачи выше, можно спорить.

Офицер
Довольно. К спорам ты привычен, видно.
И не взнуздается язык болтливый
Тем даже, что с поличным ты попался.
Сообрази, чем это пахнет.

Перв. комм
Знаю. Не первый я и не последний тоже.

Офицер
За дело безнадежное вы бьетесь.
Отравлены московской небылицей.
Что хорошо для варвара народа.
То здесь, в Европе...

Втор. комм
Варвар бьется ловко.
Не хуже избранной твоей породы.

Офицер
Как видно, не о чем нам пререкаться.
И каждый на своем стоит упрямо.
А разница лишь в том, что я могу вас
Не только запереть, но уничтожить.
Вы в лучшем случае бурчите под нос
Иль пишете в листовках безымянных.
С привычной вашей, скучной болтовней.
Я - сильный. Вы слабы. А там, где сила,
Там также право.

Перв. комм
Погоди немного:
Как вас советы к выходу попросят,
Небось о праве слабых завопишь.

Офицер
Наслушался я ваших басен глупых.
Солдаты, с этих не спускайте глазу, -
Они у нас заложниками будут.
Ступайте.
(Солдаты уводят коммунистов - последних арестованных)

ТРЕТЬЯ СЦЕНА

В дальнем углу остаются лишь старик и юноша. Офицер их не замечает, раскладывает бумага на столе, делает отметки.

Офицер
Так. Все правильно. Облава
Была удачной. Несколько десятков
Противников, скрывавшихся доселе,
Попалось наконец нам за решетку.
Десятков несколько. Конечно, мало.
Их ловишь, а они как будто могут
Пред нашими глазами размножаться.
Как в этом грязном городе клопы.
Война не кончилась, - и сразу люди,
Вчера еще готовые в нас видеть
Спасителей своих непобедимых,
Залаяли, - щенки из подворотни,
А завтра в ногу вцепятся зубами.
Трусливый мир. Пора ему исчезнуть.
Вчерашние владыки жизни будут
Скотом рабочим, тихими рабами,
Покорными избранной расе нашей.
Мы все учтем, мы многое изменим,
Мы их научим исполнять приказы,
По праздникам мы веселить их будем,
Забавить незатейливой игрою,
Кормить, чтоб мускулы не сдали в силе,
Женить, чтоб обеспечить им потомство
Таких же, как они рабов. Владыки
Мы - племя севера. И мы с планетой,
С старушкою дряхлеющей, с землей,
Распорядимся, будто огородник
Работающий на большом участке.
Всего там есть: капуста и картошка,
И пышные цветы растут без пользы.
И все для нас. Отныне и до века.

Старик (про себя)
Довольно, Боже. Время отдохнуть.

Офицер
Кто там еще?

Старик
Звезда царя Давида...

Офицер
Да тут никак их двое оказалось?
Вы как сюда попали?

Старик
Отдохнуть я
Здесь на скамьях в углу расположился,
Но плох мой отдых.

Офицер (к юноше)
Ты откуда взялся?

Юноша
Пристал к задержанным.

Офицер
Вот чудаки.
Отсюда всяк, как чиж из клетки рвется,
А вам проникнуть непременно надо
За все замки - за все засовы наши
Для отдыха.

Старик
Плох отдых мой повсюду.

Офицер
А вы то хороши. Как на открытках,
Которыми знакомых поздравляют.
Ты - старый, дряхлый, уходящий год,
А ты идешь ему на смену, - новый, -
Пожалуй только худощав немного,
Но ничего. Часы бы лишь меж вами
Поставить, чтобы стрелки на двенадцать
Указывали. Приписать бы с боку:
"С счастливым новым годом". Буквы
Из золота. Ни дать, ни взять открытка.

Старик
Ты думаешь, что шутишь, а на деле
Одну лишь правду говоришь.

Юноша
Иначе
Мы эту правду увидать умели.
Бывал ты в Страсбурге?

Офицер
Конечно. Город -
Один из заповедных городов,
Который вновь отечеству достался.
Так что же там?

Юноша
На площади собор.
Когда ты к боковым дверям его подходишь,
То женщин двух из розового камня
По сторонам увидишь, как на страже.

Офицер
На двух красавиц мало вы похожи.

Юноша
Одна стоит, венчанная короной
И посох свой высокий прямо держит.
Другая... Посох сломлен, и повязкой
Завязаны глаза... И скорбь немую
На лике полузримом и в движенья
Высокого, худого стана видно.

Старик (про себя)
В скорбях зачаты, в муках рождены.
Сион, Сион, твое великолепье
Врагами попрано. Нет храма Богу,
Мы, как песок во время урагана.

Офицер
Немного помолчи.
Хочу дослушать.

Юноша
Пусть слушают имеющие уши,
Но удивляюсь я, если ты услышишь.
Весь Божий мир и все пути людские
Разделены меж сестрами на веки.
Незрячая все прошлое вместила,
Другая - будущего госпожа.

Офицер
Что было и что будет, - пусть. Сегодня,
Не этим сестрам, - нам оно подвластно.

Юноша
Сегодня - грань между двумя мирами,
И этой грани в самом деле нету.
Ты не успел свои слова обдумать, -
Они уж сказаны, они уж в прошлом.
Немногого ты хочешь в жизни, если
Лишь настоящее в ней бережешь.

Офицер
Яснее говори.

Юноша
Я буду ясен.
Уж около двух тысяч лет минуло,
Как крест рассек вселенную на части.
С тех пор старик покоя не находит, -
Он обречен пройти по всем дорогам,
Которые под солнцем существуют, -
И на глазах сестры с тех пор повязка.

Старик
Как много их, дорог неисходимых!

Юноша
Тогда обрублены все ветви были
Еще в раю нам выросшей маслины.
И дикую маслину к ней привили.
И разрослась она могучим древом,
Весь мир своей листвою осенила. -
И имя ей - Христово Тело, Церковь.

Офицер
А, это песня старая.

Юноша
Дослушай. Нет в мире эллина, нет иудея...

Офицер
Договорился. В мире есть и есть. -
Не только есть, но будет, будет, будет
Народ владыка, господин вселенной.

Старик (про себя)
Никто не знает, где могила Тита.
И по Египетски не говорит.
И пал Ассур, звезда войны кровавой.
И все умрет...

Офицер
Ты первый.

Юноша
Что торопишь
Ты ход событий, смысл которых - тайна?
Умрет и он. Но мне сначала надо
Повязку снять с очень сестры любимой.

Офицер
Снимай, снимай, - тебе я не помощник.

Юноша
Не думаю.
Ты приближаешь сроки,
Того не ведая.

Офицер
Ты пьян иль бредишь.
(Юноша - вместе со стариком отходит в сторону,
подымает руки и начинает молиться).
Благослови, Господь, благослови.
Вели, чтоб дерзновенная десница
Во имя распинаемой
Любви Двум сестрам помогла соединиться.
Благослови, Владыко, подвиг наш, -
Пусть твой народ, пусть первенец твой милый,
Поймет, что крест ему - и друг, и страж,
Источник вод живых, источник силы.
Благослови, распятый Иисус.
Вот у креста твои по плоти братья,
Вот мор и глад, и серный дождь и трус; -
Голгофу осеняет вновь Распятье.
Благослови, Мессия, свой народ
В лице измученного Агасфера
Последний час, последний их Исход,
И очевидностью смени их веру.

Старик
Мы вопрошали безмолвное небо, -
В буре молчал, в урагане Ты не был.
Вот незакатное Солнце в сверканьи, -
Близок Ты, близок, - Ты в тонком дыханьи.
Слушай, Израиль, - склоняются главы, -
Царь: приближается в облаке Славы.

Офицер
Нет, больше не могу. Я до рассвета
С безумцами проговорил бесплодно.
Солдаты, живо! Иль вы там заснули?
(Входят солдаты).
Возьмите этих двух бродяг бездомных,
Обоих вытолкайте за ворота,
И никогда их больше не пускайте.

СТАТЬИ

ВТОРАЯ ЕВАНГЕЛЬСКАЯ ЗАПОВЕДЬ

Есть в христианском мире постоянная тенденция в минуты различных исторических катастроф особенно напряженно проповедовать углубление в себя, уход от жизни, стояние одинокой человеческой души перед Богом.
Мне кажется, что тенденция эта и сейчас начинает очень сильно проявляться, особенно картину мира: с одной дает она такую особую странную картину мира: с одной стороны все разнообразные силы зла, объединенные и утверждающие могущество коллектива, массы, и ничтожность и незначительность каждой отдельной человеческой души,
- а с другой стороны, - рассыпанные и необъединенные, и утверждающие себя в этой рассыпанности и необъединенности христианские души, для которых мир становится каким-то злым призраком, а единственной реальностью, - это Бог и моя одинокая душа, трепещущая перед ним. Мне представляется такое умонастроение определенно соблазнительным, определенно страшным как для каждого человека, так и для судьбы Церкви Христовой, и хочется со всей силой восстать против него и звать людей друг к другу, к общему стоянию перед Богом, к общему претерпеванию скорбей, к общему отражению соблазнов. И для такого зова можно найти огромное количество самых непреложных оснований во всех областях христианской жизни.
Начну с того, что воспринимается, как наиболее личное, интимное, с области, о которой все знают, что именно в ней то душа одиноко стоит перед Богом - с православных молитв, и чтобы еще более стеснить себя - с молитв не общецерковных, совершаемых во время церковного Богослужения, где их неличный характер сам собою разумеется, а именно с молитв личных, всем известных, творимых у себя, при закрытых дверях. Я разумею обычное исследование молитв утренних и вечерних, которые можно найти в любом молитвеннике и к которым мы привыкли с самого детства. Мне важно установить в них абсолютное преобладание обращений к Богу от нас, а не от меня. С этой точки зрения я хочу проследить их.
Начинаются они так: "Слава Тебе. Боже наш, слава Тебе. "Молитва "Царю небесный" кончается: "прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наши". Трисвятое кончается "помилуй нас". "Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши, Святый, посети и исцели немощи наши имене Твоего ради". Дальше идет молитва Господня, начинающаяся с обращения: "Отче наш... Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наши, якоже и мы оставляем Должником нашим. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого".
В утренних молитвах далее множественное число употребляется с такой же определенностью и так же часто. "Припадаем Ти, вопием Ти... Помилуй Нас... Зовем в полунощи... Приидите, поклонимся Цареви Нашему Богу... Приими моления Наша... Очисти Ны... Даруй Нам... Обрящемся готови... Яко Спаса родила еси душ Наших..."
Дальше идут молитвы о живых и об усопших, т.е., о других, опять не о себе только. И совершенно тоже повторяется в вечерних молитвах. Таким образом самое личное, самое сокровенное, что есть в жизни православного человека, пронизано все насквозь этим ощущением общности его со всеми, ощущением соборного начала, присущего православной Церкви. Это чрезвычайно многозначительно, это обязывает задуматься.
Если это так в частной молитве человека, то не приходится даже и говорить об общецерковной молитве. Литургия же не может совершаться даже священником, если он один, - ему необходим для ее совершения хотя бы еще один человек, который символизирует собою народ. А само таинство есть именно общее дело Церкви, совершаемое от всех и за вся.
Православные люди погрешили бы неким недолжным протестанствованием, если бы забыли об этих центральных и характернейших особенностях своей православной истины. В Православной Церкви человек не одинок, и не в уединении проходит путь спасения, а является членом Тела Христова, разделяет судьбу своих братьев во Христе, оправдывается праведниками и несет ответственность за грехи грешников. Православная Церковь, - это не одинокое стояние перед Богом, а соборность, связывающая всех узами Христовой и взаимной любви. И это не есть нечто, выдуманное богословами и философами, а точное указание Евангелия, проводимое в жизнь веками существования Тела Церковного. И Хомяков, и Достоевский, и Соловьев, много уяснившие широким слоям русского культурного общества эти истины, могут подтвердить их ссылками на Слово Божие, на точное указание Спасителя. Православный человек только тогда и исполняет в полноте заветы своей веры, когда воспринимает их, как некую двуединую заповедь любви к Богу и любви к ближнему.
Бывают, конечно, целые эпохи уклонения от правильного отношения к этому двуединству. И особенно они характерны в периоды катастроф и общего шатания, когда человек по малодушию своему стремится спрятаться и укрыться, и не иметь дела ни с кем, кто находится в этом шатающемся мире. Ему кажется, что если он будет помнить только о Боге и предстоять Ему в своей душе, чтобы спасти ее, то этим он избавится от всех напастей и останется чист во время всеобщего осквернения. Такому человеку надо неустанно повторять себе слова Иоанна Богослова о лицемерах, которые говорят, что любят Бога, не любя человека. Как они могут любить Бога, которого не видят, и ненавидеть брата своего, который около них. Христос требовал во исполнение заповеди любви к ближнему душу свою положить за друга своя. Тут нет смысла перефразировать это требование и говорить, что дело идет не о душе, а о жизни, потому что Апостол Павел во исполнение Христова требования говорит, что хотел бы быть отлученным от Христа, чтобы видеть братьев своих спасенными, - тут-то уж ясно, что он говорит о положении своей души, а не жизни только.
Так же неопровержимо указание Христово на то, как мы должны относиться к ближнему, в словах Христа о страшном Суде, где с человека будет спрашиваться не то, как он уединенным подвигом спасал свою душу, а именно то, как он относился к ближнему, посещал ли его в темнице, накормил ли голодного, утешил ли его, - одним словом. - любил ли он брата своего человека, ставил ли эту любовь перед собою, как непреложную заповедь Христа. И тут нельзя отговориться достаточностью молитвенной памяти о брате, - необходимо оправдаться деятельной любовью, самозабвенной отдачей души своей за други своя.
Но если мы даже оставим отдельные и частные указания Евангелия на этот счет, а обратимся ко всему делу Христову на земле, то оно-то и есть высшая степень положения души за други своя, высшая мера жертвенной любви и отдачи, которую только знало человечество. "Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного", - к такой же любви призывая и нас. Нет и не может быть последования по Христовым стопам без приятия на себя какой-то, хотя бы самой малой, доли соучастия в этом жертвенном подвиге любви. Всякий, возлюбивший мир, всякий, отдающий душу свою за других, всякий, готовый ценою отлучения от Христа добиться спасения братьев своих, - есть ученик и последователь Христов. И наоборот, - всякий, пребывающий в искушении одного только самоспасения, всякий, не приемлющий на себя ответственности за боль и грех мира, всякий, идущий путем хотя бы "святого" эгоизма, просто не слышит, о чем говорит Христос, и не видит, за что принес Он свою Голгофскую жертву.
Тут важно только еще подчеркнуть, что очень часто различные упражнения во внешних добродетелях - кормлении странников, призрении нищих и т. д. - как будто и приемлются и теми, кто идет путем самоспасения. Но приемлются, как некие полезные для их души аскетические упражнения. Конечно, не о такой любви учит нас Евангелие, и не в жертву такой любви был распят Христос. Его любовь, дарованная в наследие нам, есть подлинная жертвенная любовь, отдача души не для того, чтобы этим приобрести ее, как бы с процентами, так сказать не акт во имя свое, а акт во имя ближнего, и только во имя его, в котором открывается нам в этой любви образ Божий. Тут нельзя рассуждать так: Христос нам дал твердое и неложное указание, что мы встречаем Его Самого в каждом убогом и несчастном. Примем это к сведению и окажем этому убогому и несчастному любовь, потому что он нам только кажется таким, а на самом деле он Царь Небесный, и за ним наши дары не пропадут, а вернутся к нам сторицею. Нет, убогий и несчастный есть действительно убогий и несчастный, - а в нем в уничиженном виде действительно присутствует Христос, - и мы его принимаем во имя самой любви Христовой, не от того, что нам от этого будет награда, а от того, что мы пламенеем этой жертвенной Христовой любовью, и соединяемся в ней с Ним, с Его крестными страданиями, и страдаем не ради своего очищения и спасения, а ради убогого и несчастного, которому эти наши страдания облегчают его собственные. Нельзя жертвенно любить во имя свое, - можно жертвенно любить только во имя Христово, во имя образа Божия, открывающегося нам в человеке.
Быть может, все эти приведенные Евангельские указания взяты случайно, тенденциозно. Мы знаем, что Евангельскими текстами доказывают свою правоту все еретики и сектанты. Как будто нам надо еще чем-либо подкрепить себя, надо показать, что такое толкование было свойственно всем векам истории православной Церкви, его мы можем найти у многих отцов, в Добротолюбии, например. Это верно, конечно, хотя и нуждается в некоторых оговорках. Первое, что надо помнить, это то, что Добротолюбие не есть Священное Писание, Богодуховенное откровение, а сочинение святых, но все же людей. Второе, - что его авторы, помещенные в Добротолюбии, не напечатаны там целиком, а только по известному отбору, только, главным образом, в тех своих выдержках, которые касаются наставлений к аскетическому подвигу отдельного человека. Таким образом, там просто мало поминаются темы, связанные с тем, что нас сейчас занимает. Так, как пример, можно привести то, что выборка всего, что говорится об отношении к своему ближнему в 1-ом томе Добротолюбия на все его более чем 600 страниц, занимает только 2 страницы, а во 2-ом томе на 750 страниц, - только 3. Соотношение совсем другое, чем в Евангелии, или Посланиях. И нельзя сказать, что все относится к прямому вопросу исполнения заповеди любви к Богу, - три четверти остального материала Добротолюбия говорит, главным образом, о борьбе с чревоугодием, блудной страстью и другими страстями. Тексты же, касающиеся правильного выполнения заповеди любви к ближнему, иногда совершенно огненны, иногда же, как бы в противоречии с этой огненностью, вызывают недоумение. Об этих недоуменных текстах я не хотела бы много говорить. Ограничусь лишь тем, что покажу, что они действительно существуют.
Так, Макарий Великий рассказывает: "Когда один старец спросил авву Серапиона: сотвори любовь, скажи мне, каким ты себя видишь, - он ответил: я похож на того, кто находится на башне и, смотря вовне, помавает проходящим, чтобы они не приближались к нему. А вопрошавший его старец, сказал ему: я же вижу себя, что я как бы сделал ограду вокруг и запер ее железными запорами, так что, когда кто постучится, я не узнаю, кто там, или откуда пришел, или чего хочет, или каков он, - и не отворяю ему, пока не уйдет".
У него же: "Человек, смотрящий на грехи свои, не имеет языка, чтобы поговорить с каким-либо человеком". Антоний Великий беседовал с братом, думавшим, что нет необходимости уходить из мира, чтобы спасаться. И как бы предупреждая его об опасностях, которые его ждут, Антоний спросил его: "Скажи мне, сын мой, скорбишь ли ты вместе с ними (с ближними) в горестях их и сорадуешься ли радостям их? Тот признался, что испытывает и то, и другое. Тогда старец сказал ему: Знай же, что и в будущем веке будешь ты разделять участь с теми, с кем в сей жизни делишь и радость, и горе".
У Евагрия монаха есть тексты, очень трудно сочетаемые друг с другом. Так, с одной стороны он говорит: "Лучше быть среди тысячи с любовью, чем одному скрываться в пещере с ненавистью", - с другой же стороны, он перечисляет "пять дел, помощью которых снискивается Божье благоволение. Первое - чистая молитва, второе - пение псалмов, третье - чтение Божественных Писаний, четвертое - воспоминание с сокрушением о грехах своих, о смерти и страшном Суде, пятое - рукоделие. Тут как будто просто исчезает память о тысячах, с которыми надо быть с любовью.
Надо вообще сказать, что такие перечисления Добродетелей, чрезвычайно часто встречающиеся в Добротолюбии, почти всегда не касаются тех из них, которое имеют отношение к любви к ближнему.
Из этого ряда текстов приведу еще только два Свв. Варсануфия и Иоанна: "Сделайся мертвым для всякого человека и будешь странником". И еще: "Каждый по своей мере любит ближнего своего. Мера же совершенной любви состоит в том, чтобы ради той любви, какую человек имеет к Богу, любить и ближнего своего, как самого себя. Иные от неразумной любви друг к другу и от того, что вместе собираются для особых бесед, подвергаются падению. Мера же любви их друг к другу должна быть такова: не клеветать друг на друга, не ненавидеть друг друга, не уничижать, не искать своего только, не любить один другого ради телесной красоты или ради какого-либо телесного занятия, не сидеть друг с другом без крайней нужды, чтобы не впасть в дерзость, погубляющую все плоды инока и делающую его подобным сухому дереву". Тут, конечно, сказано, как не надо относиться к ближнему, но нет ни слова о том, чего от нас требует любовь к нему.
Но есть и другого рода тексты, целиком вытекающие из Христова учения о положении души за ближнего. Их, при общем малом количестве текстов о ближнем, все же меньше, чем предыдущих.
Тот же Макарий Великий говорит: "Сподобившиеся стать чадами Божьими и родиться свыше от Духа Святаго... иногда как бы плачут и сетуют о роде человеческом, и, молясь за целого Адама, проливают слезы и плачут, воспламеняемые духовной любовью к человечеству. Иногда такой радостью и любовью разжигается их дух, что, если бы можно было, вместили бы всякого человека в сердце своем, не отличая злого от доброго. Иногда в смиренномудрии духа столько унижают себя пред всяким человеком, что почитают себя самыми последними и меньшими из всех".
У Св. Иоанна Кассиана есть такое утверждение: "Очевидный же признак души, не очищенной еще от скверных страстей, состоит в том, когда кто не имеет соболезнования к чужим прегрешениям, но произносит на них строгий суд".
Особенно замечательны мысли преподобного Нила Синайского: "Праведно молиться не о своем только очищении, но и об очищении всякого человека в подражанию ангельскому чину". "Влажен инок, который всякого человека почитает как бы Богом после Бога. Блажен инок, который на содевание спасения и преспеяние всех взирает, как на свое собственное. Блажен инок, почитающий себя отребьем всех. Монах тот, кто, от всех отдаляясь, со всеми состоит в единении. Монах тот, кто почитает себя сущим со всеми и в каждом видит себя самого". "Ничего не предпочитай любви к ближнему, кроме тех случаев, когда из-за нее презирается любовь к Богу".
Тот же дух дышит в словах Ефрема Сирина: "Сие то и значит: да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли - когда соединяемся друг с другом независтливостыо, простотой, любовью, миром и радостью, преуспеяние ближнего почитая собственным своим приобретением, а равно немощи или недостатки и скорби признавая собственным своим ущербом, как сказано: не своих сих смотряюще, но и дружних кииждо (Фил. 2, 4). Таким образом, сострадая друг о друге, и особенно сильные о слабых и крепкие о немощных, в состоянии будем исполнить закон Христов".
"Признак смиренномудрия, - обеими руками удовлетворять потребности брата, так как бы и сам ты принимал пособие".
"Позаботимся о стяжании вечных обетованных нам благ. Приложим о сем старание пока не стемнело, пока не окончилось торжище. Сотворим себе для тамошней жизни друзей из бедных и неимущих. У них купим себе елея и пошлем туда впереди себя. Ибо здесь для тамошних светильников продают елей вдовы, сироты, немощные, увечные, хромые, слепые и все нищие, которые сидят у дверей церковных".
И, наконец, мне хочется дополнить это текстами из Св. Исаака Сирианина.
"Признак достигших совершенства таков: если десятикратно в день преданы они будут на сожжение за любовь к ближним, то не удовлетворятся си, как показали Моисей и пламенный Павел, и прочие Апостолы. Бог Сына Своего предал на крестную смерть по любви к твари. А если бы у Него было что более драгоценное, и то отдал бы нам, чтобы сим приобрести себе род наш. Подражая сему и все святые, стремясь к совершенству, домогаются уподобиться Богу совершенством любви к ближнему".
"Ни один человек не смеет сказать относительно любви к ближнему, что преуспевает в ней душей своею, если оставлена им та часть, которая по мере сил, сообразно со временем и местом, исполняется телесно. Ибо при сем только исполнении делается достоверным, что есть в человеке совершенная любовь. И когда бываем в этом по возможности верны и истинны, тогда дается душе сила в простых и ни с чем не сравнимых понятиях простираться до великой области высокого и Божественного созерцания".
В этих словах оправдано до конца не только деятельное христианство, но и возможность достичь "высоких и Божественных созерцаний" путем любви к ближнему, не только отвлеченно, но непременно и самой конкретной, практической. Тут весь ключ к тайне человекообщения, как религиозного пути.
И еще два текста: "Если милостив не бывает выше своей правды, то он не милостив, - т. е. настоящий милостивый не только дает милостыню из своего собственного, но и с радостью терпит от других неправду, и милует их. Кто душу свою полагает за брата, тот милостив, а не тот, кто подаянием только оказывает милость брату своему".
И последнее: "Пусть тебя гонят, ты не гони. Пусть тебя распинают, ты не распинай. Пусть тебя обижают, ты не обижай. Пусть на тебя клевещут, ты не клевещи... Веселись с веселящимися и плачь с плачущими, ибо это признак чистоты. С болезными болезнуй. С грешными проливай слезы. С кающимися радуйся. Будь дружен со всеми людьми, а мыслею своею пребывай один".
Мне представляются слова эти воистину огненными, и не так уж важно, что они занимают такое малое количество страниц в многотомном Добротолюбии. Гораздо важнее, что они вообще есть, и фактом своего существования создают известную святоотеческую традицию, оправдывающую наши поиски путей именно в этом направлении. Таким образом, можно смело сказать, что такая святоотеческая традиция существует. К сожалению, в области применения к жизни этих принципов, в области практического и аскетического поведения по отношению к человеку у нас гораздо меньше материалов, чем в области отношения человека к Богу и отношения человека к самому себе. Потребность же найти тут какие-то точные и правильные пути, не блуждать, руководствуясь лишь своими сантиментальными настроениями, знать границу, до которой доходит эта область человекообщения, - все это чувствуется очень сильно. В конце концов, имея какие-то принципиальные указания, может быть уж и не так трудно применить их к различным областям человекообщения, хотя бы первоначально в виде некоторой схемы, некоторого приблизительного перечисления, что в это входит.
Попробуем искать основных вех для этой схемы в триедином составе человеческого существа, в теле, душе и духе. В области нашего обслуживания каждого из этих основных начал сами собой возникают аскетические требования и указания, выполнение которых, с одной стороны, неизбежно, чтобы добиться цели, а с другой, - непосильно. Мне кажется правильным проводить тут границу между отношением к себе и отношением к другим. В аскетике вряд ли применимо правило не делать другим того, чего не хочешь себе. Она идет гораздо дальше и ставит себе гораздо более суровые требования, чем своим ближним.
В области отношения к своему физическому миру аскетика требует от нас двух вещей: труда и воздержания. Труд не есть лишь неизбежное зло, проклятие Адамово, - он есть и соучастие в труде Божественного домостроительства, он может быть преображен и освящен. И труд неправильно понимать лишь как дело рук, как поделку, - он требует ответственности, вдохновения и любви. Он должен быть всегда трудом на ниве Господней. Труд стоит в цент- ре современного аскетического подвига в области отношения человека к своему физическому существованию. Воздержание так же неизбежно, как труд. Но оно имеет до некоторой степени вторичное значение, так как нужно, главным образом, для того, чтобы освободить внимание для более ценных вещей, чем те, от которых человек воздерживается. Можно ввести в воздержание некую недолжную страстность, - это неправильно. Человек должен быть воздержан и одновременно не замечать этой своей воздержанности.
К плоти брата своего у человека должно быть более внимательное отношение, чем к своей плоти. Христианская любовь учит нас давать брату не только дары духовные, но и дары материальные. Мы должны дать ему и нашу последнюю рубашку, и наш последний кусок хлеба. Тут одинаково оправданы и нужны как личное милосердие, так и самая широкая социальная работа. В этом смысле нет сомнения в призвании христианина к социальной работе. Он призван организовать лучшую жизнь трудящимся, обеспечить старых, строить больницы, заботиться о детях, бороться с эксплуатацией, несправедливостью, нуждой, беззаконием. Принципиально совершенно равноценно, как он это делает, - в индивидуальном или общественном порядке, - важно лишь, чтобы и его общественная работа строилась на любви к ближнему, не имела бы подспудных личных, карьерных или материальных целей. В остальном она всегда оправдана, - от личной помощи до работы в государственном масштабе, от конкретного внимания к отдельному человеку до сознания отвлеченных систем правильной организации социальной жизни. Любовь к человеку требует от нас в этой области одного: аскетического служения его материальным нуждам, внимательной и ответственной работы, трезвого и несантиментального учета и своих сил, и его подлинной пользы. Аскетические правила тут просты, не дают, может быть, никакого особого простора мистическому вдохновению, ограничиваются подчас лишь будничной работой и ответственностью. Но у них есть великая сила и великая правда, базирующаяся на Евангельских словах о Страшном Суде, когда Христос скажет стоящим по правую руку, что они навестили его в тюрьме и больнице, накормили, когда Он был голоден, одели, когда Он был наг. Это Он скажет тем, кто делал это и в индивидуальном, и в общественном порядке. Таким образом, в скучных, трудовых, подчас будничных аскетических правилах, касающихся нашего отношения к материальным нуждам ближнего, уже лежит залог возможного Богообщения, внутренней их духоносности.
Дальше идет душевный мир человека. Как надо относиться к своему душевному миру? Очень часто за ним не только отрицают всякую ценность, но ощущают его, как величину, о которой надо бороться чуть ли что до полного ее уничтожения. И мы видим, как человек путем напряженных усилий добивается странных результатов - сухости, безразличия, холода, безлюбости, безвдохновенности. Сами эти результаты говорят о том, что тут что-то не верно. Ведь, в конце концов, человек по своей структуре не может уничтожить своей душевности. Он может только извратить ее, омертвить, заморозить, закостенеть. Правильное отношение к своей душевности имеет все тот же критерий. Душевность, которая отгораживает человека от внешнего мира, и ограничивает его областью собственных переживаний, сосредотачивает на внимательном слежении за малейшими движениями собственной души, - недолжная душевность. Душевность, которая позволяет человеку ближе и внимательнее подойти к другому, которая раскрывает ему внутренние причины и мотивы поведения другой души, которая создает мост между ним и его ближним, которая учит любви к ближнему, - это должная душевность. Душевности грозят две противоположные опасности: с одной стороны, - она широкая дорога для страстей, а другой, - по ней идет смерть в человеческую душу. Чтобы не дать власти страстям, человек в области своей душевной жизни не должен себе позволять никакого культа "своего", исключительного, якобы самого даже главного. Чтобы избежать второй опасности, он не должен убивать душевности, а всю ее претворять в орудие любви к другому.
И тут мы переходим к тому, каково должно быть отношение к душевному миру другого человека. Отсутствие корыстного интереса, некоторого любопытства и смакования чужих переживаний, должно сочетаться в первую очередь с напряженной доброжелательностью, с какой-то настоящей неутомимостью в отношении другой души. Надо уметь в буквальном смысле "ставить себя на место" другого человека, пытаться из него оценивать и переживать то, что он чувствует, быть для каждого каждым. Даже чужие страсти надо судить не извне, а входя во внутреннюю атмосферу переживающего их человека. Надо иметь силу не вообще определять, что должно, а что не должно для данного человека, а определить это изнутри его собственного душевного состояния, искать освобождения его от его страстей и эмоций не в максимальном отсечении, а в сознательном и глубоком их преодолении, переключении, преображении. Тут опять-таки две противоположные опасности. С одной стороны, опасно подойти к человеку с меркой все нивелирующей доктрины, и начать рассекать его живую и больную душу, с другой, - ни менее опасно некое сантиментальное приятие во что бы то ни стало всего человека, его души вместе со всеми ее болячками и наростами. Мера дается вниманием, трезвостью и любовью.
Область духа требует самого большого напряжения в отношении к человеку и к самому себе. Конечно, духовных путей великое множество, и нельзя их все унифицировать и сводить к каким-то одним и тем же правилам и законам. Но мы уже выделили известный вид духовного делания, который ставит ударение на подлинно-религиозном отношении к человеку. Тут известные общие предпосылки вполне возможны. Духовная эстетика тут заключается в самом открытом, недвусмысленном и сознательном отказе от самого себя, в готовности быть всегда в воле Божией, в жажде стать исполнителем Божьего замысла в мире, орудием в его руках, средством, а не целью. Принцип служения, некоторой духовной мобилизации должен быть тут до конца проведен, должен охватить все духовные возможности и силы человека.
Обращаясь к другому, к тому, служить которому он призван, человек не может в области духовной подменять все лишь отбором высших духовных свойств. Тут начинается самое трудное и требующее максимального аскетического напряжения и внимания. Обращаясь своим духовным миром к духовному миру другого, он встречается со страшной, вдохновляющей тайной подлинного Боговеденья, потому что он встречается не с плотью и кровью, не с чувствами и настроениями, а с подлинным образом Божиим в человеке, с самой воплощенной иконой Бога в мире, с отблеском тайны Боговоплощения и Богочеловечества. И человек должен безусловно и безоговорочно принять это страшное Богооткровение, преклониться перед образом Божиим в своем брате. И только когда он это почувствует, увидит и поймет, ему откроется и еще другая тайна, которая требует его самой напряженной борьбы, самого большого его аскетического восхождения. Он увидит, как этот образ Божий затуманен, искажен, исковеркан злой силой. Он увидит сердце человеческое, где диавол ведет непрестанную борьбу с Богом, и он захочет во имя образа Божьего, затемняемого диаволом, во имя пронзившей его сердце любви к этому образу Божьему, начать борьбу с диаволом, стать оружием Божиим в этом страшном и попаляющем деле. Он это сможет, если все его упование будет на Бога, а не на себя, он это сможет, если у него не будет ни одного самого утонченного, самого корыстного желания, если он, подобно Давиду, сложит с себя доспехи и только с именем Божиим кинется в бой с Голиафом.
Вот краткие вехи, по которым хочет идти человеческая душа, жаждущая аскетического подвига в области своих отношений к людям. Все это можно выразить в одном вечном образе распинаемого Христа: Он плоть Свою отдал на распятие, Он страдал Своей человеческой душой, Он предал дух Свой в руки Отца, - и Он зовет нас к тому же. И Он принес Свою жертву за всего человека, во всем его духовно-душевно-телесном составе.
Есть и другой образ, особенно близкий православному сознанию, - это образ Матери, стоявшей у креста распятого Сына, образ Той, которой было сказано: "и Тебе Самой оружие пройдет душу". Этот образ - великий символ всякого подлинного отношения к человеку, - в Распятом Она видела Бога и Сына, - и нас этим научает видеть в каждом брате по плоти Сына человеческого тоже Бога, т. е. образ Божий, - и сына, усыновляемого нам нашей любовью, нашим состраданием, нашим соучастием в его муках, нашим ношением его грехов и падения Божия Мать и доныне пронзается крестом Своего Сына, становящимся для Нее обоюдоострым мечом, и мечами наших крестов, крестов всего Богочеловечества. И созерцая Ее надмирное предстояние о всех человеческих грехах и немощах, мы и в Ней находим верный и неложный путь, повелевающий принять в свое сердце кресты наших братьев, пронзиться ими, как оружием, проходящим душу.
Таким образом, завет Сына Божьего, данный человечеству, повторенный многократно в Евангелии, запечатленный всем подвигом Его земной жизни, совпадает с заветом Богоматери, раскрытым нам со дня Благовещения, со времени страшного Ее предстояния у креста, и во все века существования Церкви. Тут нет сомнения, тут путь ясен и чист.
Если же иногда историческая обстановка прививала Православию и некоторые чуждые ему тенденции, некоторое чрезмерное ударение на пути самоспасения, характерные скорее для религий Востока, то мы всегда и из-за них видим, что основной завет Христов все же не забывался и не отметался. Заповедь любви к ближнему, вторая и равноценная, так же звала и зовет человечество, как тогда, когда она была дана.
Нам, русским православным людям, может быть еще легче чем кому-либо понять ее, потому что именно ею пленилась и увлекалась русская религиозная мысль. Без нее Хомякову не пришлось бы говорить о соборном устроении православной Церкви, устроении, покоящемся всецело на любви, на высоком человекообщении.
По его богословствованию ясно видно, что сама вселенская Церковь и есть, в первую очередь, воплощение не только заповеди любви к Богу, но и заповеди любви к ближнему, и не мыслима, как без первой, так и без второй.
Без нее не было бы смысла в учении Соловьева о Богочеловечестве, потому что оно становится единым и органическим, подлинным Телом Христовым, лишь соединенное и оживотворенное потоком братской любви, объединяющем всех у единой Чаши, и причащающем всех единой Божественной Любви.
Из этой заповеди только и понятны слова Достоевского о том, что каждый за всех виноват, и каждый отвечает за грехи каждого.
Можно сказать, что русская мысль вот уже больше века как на все лады и всеми своими голосами повторяет, что она поняла, что значит отдать душу свою за ближних своих, что она хочет идти путем любви, путем подлинного мистического человекообщения, которое тем самым есть и подлинное Богообщение. Часто так случается в истории мысли, что сначала возникают теоретические философские и богословские предпосылки, а потом известная идея стремится воплотиться в жизни. Наши теоретические предпосылки заполнили собою все русское духовное творчество XIX века, они прозвучали на весь мир, они оказались человечески гениальными, они определили собою вершину напряжения русского духа, его основную характеристику. Никакие войны и революции не в силах уничтожить того, что было сделано русским религиозно-философским гением в течение предшествующего периода истории русской мысли. Достоевский останется на веки, и не он один. От них мы можем черпать, от них мы можем получать неисчислимое количество данных, ответов на самые страшные вопросы, постановку самых неразрешенных проблем. Можно смело сказать, что главная тема русской мысли XIX века была о второй заповеди, о догматических, нравственных, философских, социальных и любых других аспектах ее.
Перед нами, перед православными людьми, пребывающими в Церкви и воспитанными на этой православной философии русского народа, наш долг раскрыть с предельной ясностью: мы должны сделать эти теоретические предпосылки, эти философские системы, эти богословские теории, эти заново ставшие священными слова: "соборность" и "Богочеловечество", - некими практическими вехами, как для наших личных духовных путей, самых сокровенных, самых интимных, так и для всякого нашего внешнего делания.
Мы призваны воплотить в жизнь соборные и Богочеловеческие начала, лежащие в основе нашей Православной Церкви, мы призваны противопоставить тайну подлинного человекообщения всем иным лживым взаимоотношениям между людьми. Только тут единственный путь, на котором может жить Христова любовь, более того, - только тут единственный путь жизни, - вне его смерть. Вне его смерть в огне и пепле различных ненавистей, разъедающих современное человечество, ненависти классовой, национальной, расовой, смерть безбожной и бездарной, прохладной и нетворческой, эпигонской по существу лаической демократии. Всем видам мистических тоталитарностей мы противопоставляем только одно - личность, образ Божий в человеке. И всем видам пассивно коллективистических настроений в демократии мы противопоставляем соборность.
Но мы даже и не противопоставляем. Мы просто хотим жить так, как этому нас учит вторая заповедь Христова, определяющая собой все в отношении человека к этой его земной жизни, и мы хотим так эту нашу жизнь изживать, чтобы все те. кто вне ее, увидели и почувствовали единую спасительность, не превосходимую красоту, непреложную истинность именно этого христианского пути.
Удастся ли нам воплотить наши чаяния, мы не знаем. В основном это дело Божией воли. Но помимо Божией воли, Божией помощи и благодати, и к каждому из нас предъявляются требования, напрячь все свои силы, не бояться никакого самого трудного подвига, аскетически, самоограничиваясь, жертвенно и любовно, отдавая души свои за други своя, идти по стопам Христовым на нам предназначенную Голгофу.

ПОД ЗНАКОМ ГИБЕЛИ

Не буду повторять в тысячный раз характеристику нашего времени. Всякому, кто не слеп, очевидна его гибельность, всякий, кто не глух, слышит подземные раскаты приближающегося землетрясения. Но есть в нашей эпохе одна черта, утверждение которой может показаться парадоксальным, до такой степени на первый взгляд все в ней говорит об обратном. Парадокс этот заключается в том, что наша безбожная, - а не только нехристианская. - эпоха, наше материалистическое, нигилистическое время вместе с тем оказывается временем как бы по преимуществу христианским, как бы призванным раскрыть и утвердить христианскую тайну в мире. И, точнее, - тайну христианского Апокалипсиса. Этот парадокс подтверждается не развитием каких-либо христианских учений, не наличием крупных богословов в различных исповеданиях, не развитием экуменического движения или успехами миссионерской работы, - а самой сущностью нашей эпохи, ее гибельностью, ее какой-то обнаженностью.
Какими идеалистическими кажутся нам прошлые века истории. Как прочна и неприкосновенна была в них жизнь - жизненный уклад, границы государств, экономический строй, образ правленья, образ мышленья, стройность философских систем, темп жизни, прочность профессий, налаженность семей, святость частной собственности, мощь церковных организаций и т. д. Гибель, смерть, призрачность жизни, хрупкость быта, - разве это было понятно людям последних веков? В человеческих сердцах, в народах, во всем мире царствовала полнокровная и румяная языческая жизнь. Чего же дивиться, что эта языческая жизнь проникала зачастую, - то в грубой, то утонченнейшей форме, - и в христианское сознание. Она была госпожой.
И одинокими пророчествами, каким-то эхом вечности звучат в этом прочном временном голоса отдельных людей, как Достоевский и Толстой в России, и такие же единицы на Западе.
Трехмерное пространство казалось ненарушимым. Законы природы преграждали все пути чудесам. Прогресс и эволюция медленно катили свой воз в гору, к общедоступному счастью, к точно вымеренной справедливости, к трезвому и расчетливому братству человечества.
Но вот в наших домах зашатались и упали стены, а за ними оказались не привычные улицы привычных городов, но какой-то необъятный пустырь, по которому разгуливают все ветры Вселенной. Жизнь оказалась короткой, непрочной и не очень дорого стоящей. Границы государств покоробились и сместились. Законы рухнули. На человеческую душу нахлынул первобытный хаос. Вместо крепкой, нормальной, самоуверенной жизни в нашу судьбу ворвалась смерть.
Смерть сделала нас дальнозорче и прозорливее. Смерть стерла все узоры причудливых рисунков жизни и заменила их простым, точным и единственным рисунком креста. Человечество, просыпаясь и оглядываясь, с удивлением и недоумением увидело, что оно находится на Голгофе. И Голгофа постепенно становится единственным местом, на котором может быть человеческая душа. Все остальное или обличено, или обличается. Все остальное просто как-то не достаточно серьезно, не питательно, не реально, призрачно.
Эпоха, когда человечество стоит у подножия креста, эпоха, когда человечество дышит страданием, когда в каждой человеческой душе образ Божии унижен, заушен, оплеван и распят, - это ли не по преимуществу христианская эпоха? Есть времена, когда можно быть глухим и слепым. Сейчас человек не может не видеть и не слышать.
Бедное язычество чувствует, как сгорают его рукотворные идолы, оно напрягает последние силы, воздвигает новых божков. Но никто не хочет обманываться их призрачной мощью. И нет ли в этом возрождаемом явно язычестве еще одного доказательства того, что наше время по существу своему пропитано духом христианства? Когда, несмотря на христианское обличье, мир был полон языческих чувств, настроений, верований, язычество не проявляло себя, оно довольствовалось внутренней победой над христианством и прятало свои знамена и лозунги. Теперь же, когда вопреки даже воле объязыченных душ, все заставляет их взглянуть в глаза христианской вечности, увидеть совершаемый Апокалипсис, - язычество сбрасывает личину, язычество заверяет, что оно не умирало на всем протяжении христианской истории, язычество объявляет открытый бой христианству.
Так вещи становятся на места. Кончился сон, в котором все было обманно и противоестественно. Наступает трезвое утро. Кто знает, - быть может последнее утро в истории человечества, и кто сейчас не проснется, тому уж не будет времени просыпаться.
Мучительное, пытающее, блаженное, освобождающее утро. В его свете ясно виден вознесенный над миром крест. Человек распинается на кресте. Это ли не христианская эпоха?
Иллюзии сгорают. Сгорают языческие боги. Как мал перечень того, что остается. Остается Бог, жизнь, смерть любовь и простая, честная правда. Все остальное сгорает. И как часто этот пожар пронзает своим огнем самые недра нашего существа, выжигая вросшие в них языческие навыки и верования, как часто это происходит там, где этого всего труднее ждать.
В прочном языческом мире вчерашнего дня и христианское сознание испытывало на себе огромное влияние всей окружающей языческой атмосферы. Веками тянулся медленный процесс угашения огня, окостенения духа, оплотнения порывов. Крепкий, плотяной, полуязыческий быт внедрялся в христианскую церковь, ритуал являлся мертвым регистром давно забытых порывов. И основной вопрос тут не только во внешних вещах. Основной вопрос в гораздо более тонких и глубоких соблазнах, которые насквозь пронзили христианское сознание, врезались в самый центр христианства, разложили его человеческую сердцевину.
Мне хочется привести один самый поражающий пример. Я буду говорить о монашестве, области как будто наименее доступной для языческих влияний, наиболее замкнутой, наиболее сильно живущей традициями самых напряженно-христианских веков
Для моей мысли совсем не важно упоминать о фактах полного языческого извращения, которое можно было наблюдать в монашестве, а о том, что зачастую истинный смысл его был подменен самым неприкрашенным и открытым служением миру сему. Часто или не часто это случалось, - не важно. Добросовестному и любящему взору ясно, что не этими извращениями определялось монашество. Даже тот факт, что подымался вопрос о введении в монашеские обеты четвертого обета, - зарока не пить, - может быть и является знамением упадочного времени, но по существу не характеризует основного русла монашеской жизни.
Мне хочется говорить о каких-то самых существенных, внутренне-доброкачественных установках, которые мне представляются страшными именно в виду своей доброкачественности, искренности, в виду того, что они требовали жертвенности, подвига, аскетического напряжения.
Существует обычный довод, когда отвергают возможность активного монашества в православии. Говорят, что оно по существу своему искони было не активно, а созерцательно. Мне думается, что это не верно, во всяком случае, не верно в применении к последним векам его существования. И главное не верно такое двухчленное деление монашества на активное и созерцательное. В него не входит то, что было самым распространенным, самым обычным и принятым в русском монашестве. Мне кажется, правильнее было бы говорить о трехчленном делении.
Всегда существовало монашество отрешенное, созерцательное. По его путям идут немногие единицы. Может быть только в редкие эпохи огромного напряжения оно может определять собою целые течения, течения пустынножителей, столпников, молчальников.
Напряжение проходит, огонь гаснет. - и этим путем идут единицы, особо к нему призванные.
Существует и монашество активное, обращенное к миру. У нас в последние века было чрезвычайно мало его представителей. Мне кажется, что было бы неправильным определять его, как некую погруженность в стихию мира, как некую христианскую суету. Может быть в таком обращенном к миру монашестве особенно сильно ощущается то, что мир во зле лежит. Какой мир лежит во зле? Богом созданный, который так возлюбил Бог, что отдал Сына Своего Единородного за грехи его на смертную муку. И монашество обращается к миру, потому что любит этот образ Божий мира, образ Божий человека, прозревает его в грехе и гное исторической действительности. Как в созерцательном монашестве, так и в этом центральна установка на вечность, преодоление временного, Богообщение, - или непосредственное, или через подлинное человеко- и миро-общение. И то, и другое монашество только тогда достигает подлинного своего развития, подлинной высоты, когда ориентировано на Апокалипсис, на эсхатологию, на грядущее Царство Христово, когда может не только свою пустыню и пещеру, но и свой странноприимный дом, школу, библиотеку, больницу, - весь мир, в котором подвизается, - ощущать, как храм, когда не боится вечно твердить молитву первых христиан: "Ей, гряди, Господи Иисусе".
Призрачность мира обличена. Томящийся в смертной немощи образ Божий в человеке вызывает пламенную любовь, готовность к служению, к жертве. Монах отдает себя без остатка на эту жертву, отрекается от себя, от стяжания своего, от своего куска, крова, благополучия, от устроения собственной души, от всякого "образа жизни".
И в этом раскрывается подлинный и глубокий смысл монашеского обета нестяжания. Нельзя думать, что в нем человек отказывается только от накопления материальных богатств, от сребролюбия, от своей частной собственности. Это само собою разумеется, но этого не достаточно. Он отрекается от стяжания - стягивания своего духовного мира, в единое целое, он не хочет стяжать своего "я". И чем выше он, тем более до конца он оказывается слугою всякого, - и на службе не только его имущество, не только мускулы его рук и ног, не только думающая голова, - его дух, его святая святых, его молитва, - весь он до конца отдан на службу, весь он до конца хочет быть орудием в руке Божией.
Идолы падают, сгорают. Не только грубые и легко обличаемые идолы плотской похоти, чревоугодия, сребролюбия, нет, - тончайшие, изысканнейшие идолы, культ моей семьи, моего искусства, моего творчества, моего пути, моего благолепного образа жизни - все обличено. Ничего своего. Сам человек, "как трава, дни его, как цвет сельный".
И тогда ничего не остается, кроме любви, и тогда одно желание: Ей, гряди, Господи Иисусе.
Я уже упомянула, что на фундаменте таких апокалиптических, или шире - общехристианских настроений могут вырастать оба типа монашества. Но я также говорила, что не они характеризуют монашество последних веков. То, что было в последние века, и что может быть не окончательно ушло, - это как бы промежуточный тип. Он уводит человека от мира с его грехом и скорбями, он окружает человека высокими стенами монастыря, но он не доводит его до пустыни, до пещеры, до одинокого стояния перед Богом. В нем человек не сир, не опустошен и наг, а в прочном кольце братии своих, в прочном противостоянии миру, под защитой, за оградой.
Есть одна точная параллель этому монашескому типу в светском мире, - это семья. Да и в просторечии мы часто слышим, что перед человеком стоят на выбор два пути, - семья и монашество, - один как бы заменяет другой.
Мне кажется, что по существу это совершенно не верно: монашество упирается в эсхатологию, а семья вырастает из природных, подземных корней материального мира. Но фактически, если говорить о монашестве этого последнего типа, то параллель между ним и семьей действительно существует. И в этом, что эта параллель действительно существует, играет роль одно из самых основных свойств монашеских обетов, правда, воспринимаемое в некотором искажении. Это обет целомудрия. Он приводит в подавляющем большинстве своем к монашеству людей, не имевших собственной семьи, не строивших личной жизни, не увидевших острого противоречия абсолютной несовместимости личной жизни и неизбежного для монашества апокалиптического устроения духа. Произошло очень странное явление, которое постепенно переродило основные монашеские установки.
Желание построить семью вовсе не исчерпывается стремлением удовлетворить плотские инстинкты, земную тягу к любви, даже к деторождению. В основе семьи также прочно лежит еще один инстинкт, чрезвычайно могучий в человеческой душе, - это завивание гнезда, организация и строительство своей собственной жизни, отделенной стенами от мира, замкнутой на крепкие засовы. Человек создает свой образ жизни, человек печется не только о своем материальном благополучии, но и о нравственной чистоте своей жизни, о ее внутреннем благолепии, он ее ограждает от внешней грязи, от всякого засорения, он ее хранит, он в ней утверждает свое личное "я" и свое семейно-коллективное "мы", - противополагая их всякому внешнему "они"
И вот люди, искренне принимающие обет целомудрия, отказываются от одной части того, что заставляет строить семью: они не примут ни плотской любви, ни деторождения. Но они принимают все другое, что лежит в основе построения семьи. Они хотят устроение своей жизни, общности быта, высоких стен, за которые не проникает грязь и скорбь мира. Они строят некую духовную семью, и ограждают ее, и берегут от всяких посягательств, как святыню. Человек начинает отдавать все силы, чтобы обеспечить ей материальное благополучие, нравственную чистоту, чтобы поддержать в ней дух братского единства. Он много физически трудится для этой монашеской своей семьи, он отказывается от личных благ во имя общего, во имя своего общежительного устава, он приносит жертвы.
На первый взгляд тут все очень хорошо, даже прекрасно.
Ведь инок значит иной, - а в таком случае он обязан осуществить это иное в отделении себя от всего мира и в единении с такими же людьми, с иноками. Высокие стены и замки оправданы. Оправдана святость и недоступность монашеского очага, - параллельно святости и недоступности семейного очага.
Да и не только на первый взгляд это все прекрасно, - бывают эпохи, длящиеся века, когда и по существу не может быть иного монашества иначе, как у ничтожного, ничего не определяющего количества монахов, имеющих к другому монашеству какое-то особое личное призвание. И в такие эпохи отшельники уходят из монастырей в пустыни, а люди, видящие свое призвание в отдаче себя на служение миру, всего чаще и не постригаются, а образуют странные облики юродивых и блаженных, ничего не берегущих, не строящих своей жизни, являющихся, по слову апостола, сором для мира, не имеющих склонности ни к каким стяжаниям.
Кто знает, не они ли по преимуществу иноки, т. е. иные по сравнению со всеми живущими едиными мирскими законами, - охранять, копить, беречь?
Но об этом не приходится задумываться, когда мир благополучен, юродствуют единицы, и единицы чувствуют апокалиптические знаки и человеческой истории. Когда мир благополучен, законно и оправдано именно такое традиционное бережение монашеского очага. С одной стороны, в этом есть элемент, пусть тончайший, еле заметный, языческого влияния, от которого почти никакая душа не свободна, а с другой стороны, это есть и бережение себя от языческих влияний, от прелести мира сего. В монастыре эти прелести тоньше, облагороженнее, благолепнее.
Это если говорить о прошлом. Ну, а когда само время учит нас вечной правде свершаемого Апокалипсиса, когда время, наперекор безбожным душам, которыми полон мир, само по себе становится вестником апокалиптических свершений, когда человечество действительно возводится на Голгофу, когда нету путей, и нету устроений в мире, - можно ли в такую эпоху, в нашу эпоху принять обычное, традиционное двухвековое монашество прошло- го, как некоторое обязательство для монашеского будущего? Нет, нельзя.
И как ни трудно поднять руку на благолепную, пронизанную любовью прекрасную идею монашеской отгороженной от мира семьи, на светлый монастырь, - все же рука подымается.
Внутренний голос требует нестяжания и в этой области.
Пустите за ваши стены беспризорных воришек, разбейте ваш прекрасный уставной уклад вихрями внешней жизни, унизьтесь, опустошитесь, умалитесь, - и как бы вы ни умалялись, как бы ни опустошались, - разве это сравнится с умалением, с самоуничижением Христа, - даже не на Голгофе, не на позорном кресте, а в Вифлеемских яслях, когда ангелы пели вокруг и мир был полон благоволения.
Примите обет нестяжания во всей его опустошающей суровости, сожгите всякий уют, даже монастырский, сожгите ваше сердце так, чтобы оно отказалось от уюта, тогда скажите: "Готово мое сердце, готово".
Бывают времена, когда все сказанное не может быть очевидным и ясным, потому что сам воздух вокруг нас язычествует и соблазняет нас идольскими чарами.
Но наше время, - оно действительно христианствует в самой своей страдающей сущности, оно в наших сердцах разоряет и разрушает все прочное, все устоявшееся, освященное веками, нам дорогое. Оно помогает нам действительно и до конца принять обет нестяжания, искать не "образа" жизни, а "безобразия", юродского безобразия жизни, искать не монастырских стен, а полного отсутствия самой тонкой перегородки, отделяющей сердце от мира, от его боли.
И сейчас нам даруется не христианство, погруженное в стихию мира сего, а крест его, огонь его, самоотречение и самоотдача, эсхатология христианская.
И не надо думать, что все сказанное относится исключительно к монашеству, Я говорила о нем, чтобы ярче выявить мою основную мысль. Но эта основная мысль, мне кажется, определяет собою судьбу современного мира в его целом. Она проста и ясна.
Время обернулось сейчас апокалиптическим ангелом, трубящим и взывающим к каждой человеческой душе. Случайное и условное свивается и обнажает вечные корни жизни. Человек стоит перед гибелью. Гибель обличает ничтожность, временность, хрупкость его мечтаний и стремлений. Все сгорает. Остается только Бог, человеческая душа, вечность и любовь.
Это так, - для каждого - для монаха и мирянина, для христианина и язычника, для праведного и грешного.
И кто хочет в наши страшные дни идти единственным путем, уводящим от гибели, - "да отвергается себя, и возьмет крест свой и идет".

РОЖДЕНИЕ В СМЕРТИ

От времен Иова многострадального и до мучительных вопрошаний Достоевского, от дней неправедного убиения Сократа, до дней наших, когда несправедливость и бессмыслица стала мерой вещей, через всех мыслителей, философов и богословов несется к небу безответный вопрос человечества: как осмыслить, как понять существование в Богом созданном мире зла и страдания, как сочетать Божественную справедливость и благость с несправедливостью всего, что нас окружает: с злой историей, с гибелью отдельных человеческих душ. с бездольем мира, с нашим невыносимым человеческим сиротством, с утратами, со смертью. Возникают бесчисленные попытки Теодипеи, оправдание Бога. Все они - знаки страшной жажды человечества добиться ответа, найти и в этой земной жизни гармонию жизни небесной. - и все они в последнем счете как-то не долетают, не дохватывают, бессильно падают вновь на землю, - и поэтому не удовлетворяют.
В этом смысле очень примечательными являются два ответа, два противоположных ответа, две противоположные Теодицеи современной нам философии. Первый ответ: - все покрывает вера, что любую несправедливость, любое зло, любое отчаяние, - все может сделать не бывшим сверхразумная, всемогущая воля Божия. Объявляется страдание и зло чем-то, что по этой Божественной воле, вопреки нашему ограниченному разуму, вопреки нашей слепой человеческой очевидности, может стать призраком, и как призрак развеяться, исчезнуть. Здесь чувствуется, может быть, как мало где, такое острое ощущение тупика в человеческой судьбе, такое отчаяние, а вместе с тем такое напряжение веры, - вопреки всему, несмотря на все, во что бы то ни стало. Но, несмотря на какую-то огромную доброкачественность и честность этих слов, чувствуешь, что за ними идти нельзя, потому что в них есть прославление слепоты, которая отсутствием возможности видеть как бы уничтожает и сами предметы, которые подлежат виденью. Другой ответ выводит человеческую свободу из пределов Богом сотворенного мира, он ей дает иное, не тварное, а предвечное родословие, - и этим путем освобождает все созданное Богом от зла, освобождает себя от необходимости Теодицеи, потому что Бог не отвечает за человеческую свободу и за зло и страдание, из нее проистекающее. Сам в себе Бог ничего не может против вне его лежащего зла, - и только человек, являющийся и образом Божиим, и порождением это мэонической свободы, может ее одолеть и подчинить Богу, дав торжествовать в себе свободно выбранному Божественному добру, а не злу. Этим определяется, с одной стороны, трагическая беспомощность, покинутость человека, и этим же определяется его огромная мистико-космическая судьба в Божией творении. В этой последней системе, в первую очередь, поражает ее стройность, но может эта самая стройность и смущает. Кажется, что как-то все заново наименовано и перемещено, но по существу от этого нового наименования и перемещения ничего не меняется.
И как-то не в порядке философии и не в порядке теоретических выкладок, а очень интимно, лично, непосредственно из опыта наших маленьких жизней хочется для самих себя дать ответ, найти что-то, уловить, оправдать. Должна сказать, что такая внутренняя работа всегда приводит только к одному выводу: ответа нет. Вопрос, конечно, не снимается, но ответ снимается. Говорят, что давно математик Легранж задал всему математическому миру какие-то задачи, при чем он требовал, чтобы их решили или показали их нерешаемость. Вот перед нами такая же задача: о природе зла и страдания, о смысле, о Теодицее. Надо ее решить или показать, что она нерешаема. Все попытки решить, включая и две последние, мне кажется, недостаточны, не окончательно убедительны. Словно проделан целый ряд математических действий, самых разнообразных, самих по себе зачастую правильных, но не подводящих к последнему итогу - Х=А. И вот мне хочется сделать обратную попытку: доказать, что нам невозможно узнать чему равняется X. И в этом смысл всего.
Мне хочется представить себе некий мир неродившихся душ, некую фантастическую возможность сознательно живущего утробного человечества. Каждый младенец в утробе своей матери по этому представлению имеет некоторое сознание того, что его окружает, некое даже философствующее представление о смысле своей утробной жизни, и существует так сказать даже и некоторое коллективное сознание утробных младенцев. Они чувствуют свой физический рост, поступательное движение развития, они питаются, они двигаются, они лично воспринимают усталость или болезнь матери, им бывает легче или труднее жить, - в их утробной жизни возможны очень определенные несправедливости, - одному лучше, чем другому, один несчастнее другого. Но перед ними всеми стоит одно, что определяет всю их судьбу, что является самой безграничной трагедией для всего утробного мира: они должны родиться. Они знают, что это значит: в пределах их жизни это значит, в первую очередь, ничем не оправдываемое страдание. В самом деле, если рождение ребенка так мучительно для сильного, развитого, хорошо защищенного организма матери, то совершенно ясна, что только отсутствие сознания не делает рождения для ребенка совершенно непомерным, ни с чем не сравнимым страданием. Черепные кости деформируются, он задыхается, первый вздох режет его легкие, как острейший нож. И к тому же это рождение опять-таки может индивидуализироваться, быть более счастливым или более тяжким. Одно в нем несомненно: известное опытом изученной утробной жизни младенца уходит в неизвестное, а может быть даже в ничто, - потому что какие у него доказательства, что после конца его утробного существования будет еще что-то, а не просто черная пустота, какие доказательства, что он действительно должен родиться для новой жизни, а не только умереть для старой утробной. И если бы было в действительности какое-то и коллективное сознание утробных младенцев, то они воспринимали бы рождение одного из них лишь как уход от общей жизни, как выбывание, т. е. как смерть. Для утробной жизни родившийся умер, в ней его больше нет. она понесла утрату. О дальнейшем можно только строить предположения, может быть он существует в каких-то иных формах бытия, а может быть его рождение увело его в полное небытие.
И можно себе представить некую нравственную бухгалтерию этого утробного мира, в которой будут подытожены обе страницы бухгалтерской книги, и будет по этому итогу ясно: страданий было много, гибель была мучительной, зачем это было, - неизвестно, а может быть и вообще ни зачем. И нет никакого оправдания этой муке, нет никакого смысла в ней, она сама в себе и собой исчерпывается. Более того, можно себе представить и нечто подобное сознание Ивана Карамазова, который возвращает почтительнейше свой билет Богу, не желая принять предполагаемого блаженства земной жизни ценою муки рождения в нее.
Как апостол Павел сказал: "сеется тело душевное, восстает тело духовное", так тут можно перефразировать его и сказать: "сеется тело телесное, восстает тело душевное", в такую же неизвестность, в такое же как бы небытие, через подобные же теснины рождения - смерти. Разница только в том, что тут мы допускаем возможность сознания, которого на самом деле в утробном мире нет, а потому нет и чувства зла и страдания. Тело душевно претерпевает рождение, смерть, не сознавая этого, а потому не спрашивает, не ощущает никаких конфликтов, никакой трагедии, но ведь по существу она та же.
Мы же, рожденные, или, что то же, умершие для утробной жизни, покинувшие ее, с высоты этой новой открывшейся ступени бытия, из глубин нашего душевного тела, мы иначе расцениваем наше рождение, оно перестает нам казаться смертью для утробной жизни, мы его воспринимаем лишь как рождение в жизнь земную. Не тут мы ищем узла всех проклятых вопросов. Для нашего личного существования мы не знаем ни зла, ни страдания в период предшествовавший рождению. Этот период только подготовил нас, только вскормил, только дал нам возможность начала.
И вот мы на земле. Мы начали земную жизнь. Нравственная бухгалтерия не в фантазии только, не в допущении, а действительно заводит новую бухгалтерскую книгу и начинает вносить в нее приходы и расходы нашего земного существования. Медленно и случайно заполняется в первые годы страница расходов: мелкие обиды, неисполненные капризы, невнимание любимых, детские болезни, страшные сны. А страница прихода огромна: в ней постепенно вмещается весь Божий мир с его звуками и красками, все простые и прозрачные радости детства. И только постепенно расход начинает обгонять страницу прихода. Начинает расти чувство несправедливости, царящей в мире, выпирает земное уродство, убожество, собственное бессилие, постепенное крушение надежд. Сознание становится огромным. В него включается постепенно все. Оно знает, что Сократа отравили, и нет этому оправдания, оно знает слезинку ребенка, оно мечется и изнемогает под этим страшным знанием, оно начинает пытаться создать свою собственную Теодицею, оправдать Бога, а если это не удается, то в ужасе и отчаянии и в ненависти вопит: нет Бога. Именно в ненависти к тому, что объявляет несуществующим. Есть такое трагическое безбожие, безбожие лично неудавшейся Теодицеи, но это не только безбожие, это и безмирие, это и бессмыслие. Все теряет границы, ничего не оправдано, душа спускается в ночь.
И тут, когда она вообще потеряла себя, когда она не видит никакого выхода, приходит к ней самое страшное, что есть: это смерть. Из этого мучительного, ничем неоправдываемого мира, где может быть только и есть ценного, что скупо отпущенное нам человеческое тепло, человеческая нежность к нашим любимым, чувство сострадания к ним, жертвенной любви к ним, где одиночество и ночь только и преодолевается этим человеческим теплом, этим трогательным и жалким согреванием друг друга, - из этого мира вдруг вырываются наши любимые, проходят через всю муку умирания, через физическое страдание смертельной болезни, через испытание душевной оставленности, - и уходят... Куда? В вечную жизнь? В ничто?
И мы стоим около их смертного ложа, и ничем не можем помочь, не можем принять на себя их страдания, наше человеческое тепло им не нужно, не утешает их. Они знали страдание, они знали восторг, они мыслили, любили, - и потом, - вот, их нет. Нигде, нигде, на всем земном шаре их нет. О, Господи, не все ли равно перед этим самым последним и страшным, как они умирали, - была ли это длительная и медленная болезнь, или им поднесли чашу яда, или их растерзали собаки, или они попали под автомобиль. Перед тем, что они умерли, что их нет, совершенно стираются подробности того, каким обрати это случилось. И душа вместе с Иваном Карамазовым соблазняется желанием вернуть свой билет на вход в Царствие небесное не только от того, что видит несправедливость и ужас какой-то особенно трагической смерти, какого-то исключительного случая умирания, а потому что есть вообще смерть, что человек тленен, что был он, и нет его, нету его нежности, его человеческого тепла, его любви, и наша нежность, и наше тепло, и наша любовь сиротеет, изнывает в своей ненужности, в своей бессмыслице. Вот эту бессмыслицу нежности душа никак не может простить. И начинает искать оправдания Бога, потому что, не поняв его, не найдя оправдания ему, она жить не может. И не звучит ли чем-то особенно страшным и непонятным для нас последняя глава книги Иова, когда его тяжба с Богом окончена, он опять получает и здоровье, и волов, и верблюдов, и новых детей, семерых сыновей и трех дочерей. Как могли эти семь сыновей и три дочери, и даже тысячи сыновей и дочерей, заменить хотя бы одного отнятого, одного исчезнувшего. Ведь какие бы они ни были, главное то, что они - другие. А ушедший никогда во веки веков не повторим на земле. Да и кроме того, горе от его смерти не от того только горе, что меня она обездолила, а от того, что его жизнь прекратилась, что он не видит солнца, что его нет на земле. Я страдаю столько же о своей потере, сколько, даже безмерно больше, о нем, и за него, столько же страдаю, сколько и сострадаю.
И когда 1-й философ говорит, что Бог может сделать бывшее небывшим, я думаю, - а моя человеческая память на что, самое благородное, самое человеческое, самое Богоподобное в человеке, - моя память, как она со- гласится забыть, стереть, уничтожить? Более того, ведь она себя этим страданием не только изранила, она себя и безмерно обогатила - куда она это богатство денет, как она освободится от него? Как я смогу остаться личностью, смогу воспринять радость этого Божественного могущества, эту победу Божественного Абсурда над моим ничтожным разумом? Никакая исступленная вера в абсурд меня не спасет, так же, как не спасет никакой разумный баланс зла и добра, свободы и необходимости Божественности и мэонического начала.
Просто и точно говорю. В пределе этих трех измерений нашей душевной жизни, в пределе земного бытия, нет ответа, и нет правды, и нет ни Божественной, ни человеческой справедливости. Никакими бальзамами не залечить ран кровоточащего сердца, они просто оскорбительны, все эти бальзамы. Воспринимаю жизнь, как нож, который меня режет, как яд, который меня отравляет, как путь Иова, отданного Богом диаволу до срока, - и все диаволу позволено, лишь бы он не трогал его души.
И тут вспоминаются слова Иеремии: "А ты просишь себе великого. Не проси. Ибо вот я наведу бедствие на всякую плоть, говорит Господь, а тебе вместо добычи оставлю душу твою, во всех местах куда ни пойдешь". Зачем? Чтобы было кому нести на себе, сознавать, бедствия, обрушившиеся на всякую плоть, потому что без этой неповрежденной души и бедствия не были бы бедствиями, потому что никто бы их и не сознавал.
Таков закон этого посеянного тела душевного. И в него упирается, им обрывается вся правда мира. И пусть сейчас в каком-то безумном и ребяческом легкомыслии материалисты объявляют все роковые вопросы уничтоженными, - перед ним остается только одно, - сегодня человек все разрешил, всему нашел правильный и справедливых исход, а завтра его раздавит автомобиль, или он отравится тухлой рыбой, - и от всей его справедливости, и от всей его гармонии ничего не останется, холмик на кладбище или горсть пепла в крематории. Очень нужна тогда ему вся его справедливость. Смерть одарит его близких только одним этим нерешаемым вопросом: сама собою. И он уничтожит ответы на все другие вопросы, и упрет человеческое сознание в неутоляемое отчаяние бессмыслицы, - и тогда он отвержется не только от Бога, но и от мира, и от себя, и от всего, и станет ничем.
Итак ответа нет. Задача великого математика объявляется нерешаемой. Под крышей нашего низкого, дымного, облачного неба все обречено на бессмыслицу... если... Если думать, что смерть есть смерть.
Тут эвклидов ум ничего разрешить не может, только вера способна дать нам ответ, но не вера в то, что Бог сможет бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упраздняющая смерть.
"Сеется тело душевное, восстает тело духовное" - где восстает? Каким рождением призывается к бытию?
Представляется мне эта вещественная вселенная огромной утробой, вынашивающей, питающей и ростящей нас, не родившихся еще для вечности младенцев. В муках и страданиях, в остроте чувства несправедливости, зла и страдания, в полной духовной слепоте, в полном неведении часа рождения, а может быть не рождения, но действительно вечной смерти, протекают долгие годы нашего земного существования. И сильнее всего зла, мучительнее всех страданий сознание того, что мы тленны, что никуда не уйдем мы от необходимости умереть. Близкие уходят. Нету их. Мы сиротеем. Мы сами готовимся к великому исходу. Нам страшно. Мы чувствуем наше земное тело, мы чувствуем, как оно стареет, - и не стареет ли с ним и душа? - мы знаем, что оно истлеет, мы знаем, как узок и тесен будет гроб, как покроет нас черная холодная земля. И мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: "Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное, потому что я хочу домой, к Отцу, - и все готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности".
Я не только к Отцу хочу в вечность, я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, т. е. в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет, - а я знаю, что оно будет, - то все остальное не так уж и важно. Бухгалтерская книга жизни будет подытоживаться не здесь, когда она еще не вся заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения, или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет одно слово: "вечность".
И странно, если так почувствовать, то и последняя глава книги Иова начинает светиться совсем иным смыслом. Никаких новых сыновей и детей не было у него, и ничего не было восстановлено у него здесь на земле, тут повествуется о том, как после великих мук неумаляемой и неуничтожаемой диаволом его души, - мук смерти-рождения, он, наконец, родился в вечность, и в Отчем доме встретил своих, прежде него в вечность родившихся детей, и обрадовался, что смерть их оказалась не смертью, а рождением, и обрадовался, что и сам он, наконец, родился для вечности. В его земной жизни все было тайной, и эта тайна казалась торжествующей бессмыслицей. В его вечной жизни уповаемое стало явным, данным, окончательным, - вера упразднилась, потому что он увидел все не в гадание и не по воле отчаяния, а лицом к лицу.
Пророк нам говорит: "Смерть, где твое жало?" А в Пасхальных песнопениях поется: "Смертью смерть поправ". И вот две тысячи лет прошло с Воскресения Христова, а люди по-прежнему умирают. Значит у смерти жало осталось, и смертью смерть не попрана. С точки зрения нашего этого земного существования, с точки зрения наших мук и страданий это так. Близкие наши умерли и умрут, мы сами с каждым днем приближаемся к смерти, жало ее разит нас, смерть для нас неизбежна.
Но вера наша не только заставляет мечтать о том, что смерть на самом деле есть рождение, вера нам показывает, как это рождение осуществляется, как тело душевное восстает телом духовным, как Сын Божий возвращается в Отчий Дом, как из временною своего и уничиженного состояния Он великим рождением Голгофских мук рождается в вечность. И не только Он Сын Божий и Сын Давидов, но и в нем все воспринятое им человечество рождается в вечность, предопределяется к вечности. Смерть лишается своего жала, потому что она из смерти становится Рождением, и все наши человеческие муки, все зло и все страдание, все это гвозди Голгофского креста, все это муки рождения, открывающие нам нашу вечную небесную родину.
В этом смысле Теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа: "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще несуществующих людей, - и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения, и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби, - как угодно, - родиться для вечности, войти в Отчий дом, и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения,
Теодипея проста: "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". И этим измеряю жизнь века сего.

ПРОЗРЕНИЕ В ВОЙНЕ

Мы, люди, все без исключения тяжеловесны. Будто в стакане разболтали воду с песком. Пока есть движение воды, песок тоже носится по стакану. Затихнет вода, - песок осядет на дно. Многое в нашей жизни тревожит эту тяжеловесность и косность. Тревожит борьба за материальное существование: даже такое недостойное слово, как слово "устроиться", требует от нас напряжений и производит бурю в стакане воды. В молодости сама эта молодость тянет нас, будоражит и смущает. Личные неудачи и срывы, различные разочарования, крушения надежд, - все это не дает осесть нам и успокоиться. Есть и более серьезные вещи: настоящее горе, безвозвратные утраты, больше всего смерть любимых, - это все то, что на какие-то сроки уничтожает нашу тяжесть, даже вообще нашу весомость, что вдруг властно и повелительно уводит нас из этого мира с его законами в мир иной, законы которого нам не ведомы. Для того, чтобы убедиться в разнице этих законов, достаточно побывать на похоронах какого-нибудь мало знакомого человека. Его окружают люди, - все смертные и знающие, что такое смерть. Но несмотря на то, что она одинаково для всех неизбежна, они делятся на два мира. Одни сдержанно сочувственны, корректны и будничны, - какое, мол несчастье, кто мог думать, я его недавно видал, да как это случилось, а кто лечил и т. д., чужие. - одним словом. Другие, - тут вопрос не в несчастии даже, а в том, что вдруг открылись какие-то ворота в вечность, что вся природная жизнь затрепетала и рассыпалась, что законы вчерашнего дня отменились, увяли желанья, смысл стал бессмыслицей, и иной, непонятный Смысл вырастил за спиной крылья. Действительно солнце померкло, и все покойники встали из гробов и разодралась церковная катапитасма. Это так коснулась тайна смерти сердца любящих и близких. В черный зев свежей могилы летит все, надежды, планы, привычки, расчеты, - а главное, смысл, смысл всей жизни. Если есть это, то все надо пересмотреть, все откинуть, все увидеть в тленности и лжи.
Это называется "посетил Господь". Чем? Горем? Больше, чем горем, - вдруг открыл истинную сущность вещей, - и увидали мы, с одной стороны, мертвый скелет живого, мертвый костяк, облеченный плотью, мертвенную землю и мертвенное небо, мертвенность всего творения, а с другой стороны, одновременно с этим увидали мы животворящий, огненный, все пронизывающий и все попаляющий, и утешительный Дух.
Потом время, - говорят, - целитель, - а не вернее ли "умертвитель", - медленно сглаживает все. Душа опять слепнет. Опять ворота вечности закрыты. Перед нами забота, труд, будни, - песок осел на дно. И мы опять живем радостью от малых успехов, огорчением от малых неудач, мы опять начинаем верить, что нет ничего прочнее нашего мира с его тремя измерениями, что достигнуто, то достигнуто, что накоплено, пригодится в старости, все ясно, все как на ладони и все чуточку скучновато, разве что ходить по именинам, или в кинематограф, или перемывать косточки ближнего.
Тяжеловесна человеческая падшая, пронизанная грехом и его последствиями природа.
Если мы постараемся понять, что происходит с человеческой душой в минуты страшных катастроф, потерь, - а может быть иногда и в минуты творческого преображения мира, мы сможем дать этим явлениям лишь одно объяснение. Ворота в вечность открываются нам путем личного нашего апокалипсиса, личная эсхатология уничтожает время, в котором мы привыкли жить, и пространство, которым мы привыкли все мерить. И человек может каким-то приятием этих иных законов удержать себя в вечности. Совершенно не неизбежно вновь ниспадать в будни и в мирное устроение будничных дел, пусть они идут своим чередом, - сквозь них может просвечивать вечность, если человек не испугается, не убежит сам от себя, не откажется от своей страшной, не только человеческой, но и Богочеловеческой судьбы. Т. е. от своей личной Голгофы, от своего личного крестоношения, вольной волею принятого.
Перед каждым человеком всегда стоит эта необходимость выбора: уют и тепло его земного жилища, хорошо защищенного от ветра и от бурь, или же бескрайнее пространство вечности, в котором есть одно лишь твердое и несомненное, - и это твердое и несомненное есть крест.
И думается мне: кто хоть раз почувствовал себя в этой вечности, кто хоть раз понял по какому пути он идет, кто увидал Шествующего перед ним хоть раз, тому трудно свернуть с этого пути, тому покажутся все уюты непрочными, все богатства неценными, все спутники ненужными, если среди них не увидит он единого Спутника, несущего крест.
Проще сказать, - скучной, никчемной, бессмысленной покажется человеку вся жизнь его, не пронзенная пламенем вечности.
***
Таковы возможности в жизни каждого человека. И они же открываются нам в жизни целых народов, даже всего человечества, - в течение истории.
Человеческая история также поставлена перед выбором: иди торжество экономического и политического будничного "устройства, мещанского благополучия, трехмерного пространства и вытянутого в прямую ниточку времен или же приятие вечности, крылатость, осуществление здесь того, что задумано там.
Тяжеловесна человеческая история, тяжеловесна плоть человечества. И вместе с тем этой своей тяжеловесностью не исчерпывается. Сейчас в наших личных жизнях мы знаем, что солнце может померкнуть. Две тысячи лет тому назад померкло солнце всего человечества, и мертвецы покинули свои могилы, и наступила тьма, и перед глазами всего народа разорвалась сверху до низу церковная завеса. То, что пронзает каждую отдельную душу в течение ее земного пути, пронзило некогда все человечество в целом. На кресте пересеклось время и вечность, история наша на какое-то мгновение соединилась с тем, что за нею. Сын Божий вознес свою человеческую плоть на крест.
И дальнейшая человеческая история могла пойти двумя путями: или раз на всегда пронзенная крестом, раз на всегда узревшая вечность, раз на всегда ослепшая к временному, она могла стать подлинной христианской историей, то есть в сущности своей эсхатологией, исходом, прорывом, вечною жаждою духа, крылатой богочеловеческой. Или же она могла вновь ниспасть, забыть, как открываются ворота в вечность, даже забыть о самой вечности мерить и взвешивать, радоваться малым национальным успехам и огорчаться малыми национальными неудачами. Ставить себе только материальные цели, в конечном итоге провозгласить, что материя господствует над духом, - в любой форме такого утверждения, - то ли, что бытие определяет сознание, как в марксизме, то ли, что кровь сообщает права или лишает прав, как у Гитлера, то ли, что человеческая свободная душа должна быть в рабстве у государства.
Нет сомнения, что послеголгофская история вновь пала. Более того, что она падала в каждом веке своего существования, в каждом народе, в каждой исторической теории. Песок осаждался на дно. Большинство не только смирялось с этим, но даже убеждалось, что так оно и быть должно, иначе быть не может. Солнце воскресения отодвигалось в века. Человечество чувствовало себя не в пол- дневном его свете, а в некоей вечерней заре. Небо становилось все темнее и темнее. Потом уж ни отблеска, ни отсвета.
И тогда пришли те, кто утверждал, что его и не было, этого солнца воскресения.
Сейчас в мире действуют силы активного материализма, принципиальной тяжеловесности.
Но на протяжении этих двух тысячелетий бывали и прозрения, по разному выраженные и разными причинами обусловленные. Хириастическая идея наступления тысячелетнего царства праведников, ожидание конца света у первых христиан, ожидание конца света в тысячном году и еще, и еще, в России у старообрядцев при Петре, - несмотря на разные эпохи, на разные характеры народов, где эти чаяния возникали, - в них было много общего, - и главное, - это уверенность в том, что нам данный, плотяной мир не исчерпывает собою всей реальности, что за ним начинается нечто иное, управляемое иными законами, что царство Кесаря должно будет уступить свое место Царству Божьему, что время исчезнет в вечности, что тяжелые ворота распахнутся и примут все человечество, и что для этого вожделенного часа и существовала вся история, для него наше человеческое творчество, им будет оправдано наше страдание, им святится наша борьба. Будет час, и от края земли и до края блеснет молния и на облаке приидет Сын Человеческий во всей славе своей судить живых и мертвых.
Мне необходимо тут сделать небольшое отступление, чтобы избежать недоразумений. Я знаю, что голодному нужен хлеб, а усталому отдых. Я знаю, что нет ничего лицемернее, чем отказ от борьбы за сносное материалъное существование обездоленных под предлогом, что перед вечностью их материальные беды ничего не значат. Я думаю, что человек может отказываться от любых из своих прав, но абсолютно не смеет отказываться от прав своего ближнего. Кроме того, я помню, что в самом эсхатологическом тексте Евангелия, в том месте, которое называется даже Малым Апокалипсисом, упоминает Христос именно о тех добродетелях и пороках, которые связаны с материальным служением ближнему. В этом смысле социальные задания христианина не могут вызывать никакого сомнения.
Сомнение, и даже не сомнение, а самый страшный соблазн вызывает лишь полное отрицание духовных ценностей и утверждение материальных, как единственно-существующих. Мы видим сейчас, до каких страшных тупиков это привело все человечество. Я не буду останавливаться на подробных характеристиках. Скажу только, что мировой Смердяков заявил сейчас во всеуслышанье: "Если Бога нет, то все позволено". И на основании этого своего утверждения стал издавать законы, управлять государствами, вести войны, обращать в рабство малые народы, наводнять пространство эфира своей крикливой и лживой пропагандой. Смердяковщина на престоле, - вот имя того, что происходит. И в каком-то смысле его действия логичнее, чем действия тех нигилистов, о которых говорит Соловьев: "Нет бессмертия, а потому положим душу свою за други своя". Нет, если нет бессмертия, если мир, нас окружающий, действительно исчерпывает собою все, то, может быть, и нельзя из этого сделать никакого другого вывода, чем тот, который делается: это значит закон ненависти, борьбы всех против всех. Это значит, наконец, полное отрицание Голгофского креста, отрицание Воскресения, вражда против Сына Человеческого, который заставил человечество целых два тысячелетия жить обманом и иллюзией. В самом деле, сколько золотого времени потеряно, - можно было целых лишних две тысячи лет законно ненавидеть, законно грабить, законно истреблять иные народы и враждебные классы, а вместо этого все время приходилось действовать с оглядкой, вслушиваться в какие-то призрачные и туманные слова, ненавидеть вопреки закону, вопреки закону грабить, истреблять и на- сильничать. Как естественна и неизбежна ненависть современных владык мира к христианству. Христианин может черпать в этой ненависти своеобразное горькое удовлетворение.
Мне кажется нужным говорить не только о том, что происходит по ту сторону фронта или в России. Мне кажется, что всегда правильно и полезно, в первую очередь, судить собственные ошибки и недостатки или ошибки и недостатки тех, кому сочувствуешь. Горе тем, чьи недостатки в первую очередь обличены врагами, - враги делают из этого вывод, чтобы использовать их в своих целях, а не для того, чтобы исправить их по существу. Итак, мне кажется должным самым внимательным и беспощадным образом искать недостатки тех, к кому относишься с симпатией.
По эту сторону фронта многое меня пугает. Я везде ищу и нигде не нахожу ничего, чтобы мне указывало на возможность какого-то прорыва от материальной жизни к вечности. Иногда попадается очень неопределенное выражение чрезвычайно общих и расплывчатых идеалистических чаяний, немного в стиле Достоевского: "сочувствие всему прекрасному и высокому", - но это достаточно туманно. Говорят, - мы защищаем правое дело, мы боремся за раскрепощение малых национальностей. или за Федеративное устройство Европы, или за демократию. - Все это вещи очень ценные, но этого мало. Проверьте себя. Представьте, что вы должны немедленно отдать свою жизнь за одну из таких целей борьбы. Постарайтесь представить себе реально смерть. И вы поймете, что ваша жизнь, как бы скромно вы не расценивали ее значения, - в каком-то последнем метафизическом смысле больше, чем малые национальности, или платные отпуска, или всеобщее избирательное право. И ваша жизнь больше, и ваша смерть больше. Проверьте себя таким образом, - и вы сразу увидите, что помимо (а не вопреки, конечно) этой реальной и земной борьбы вы отдаете свою жизнь и вечность за то, что с этой вечностью связано, вам нужны все эти раскрепощения и освобождения, потому что вы хотите, чтобы и в этом тяжеловесном и порабощенном мире царствовал свободный и творческий дух. Платные отпуска, федерация и т. д., - все это только средства, цель же связана с совершенно иной глубиной.
Так вот, как-то мучительно хочется чтобы по эту сторону фронта не останавливались на полпути, чтобы кто-то договорился до последних истин, чтобы эти истины зажгли души, чтобы именно они, громко и четко наименованные, стали подлинной, глубокой, религиозной целью современных событий.
А покуда этого нет, все представляется достаточно неопределенным и шатким. Нельзя осуществлять творческие задания в жизни, только отталкиваясь от творческих заданий своего противника. Идеологическая инициатива должны быть в руках того, кто хочет победить, и инициатива эта должна уметь облекаться в разные формы, - от простых и всем понятных лозунгов до последних истин религиозного прозренья.
Мне страшно, что я этого еще не чувствую нигде. Может быть, нет ничего удивительного, что люди, занимающиеся самым лаицизированным из всех человеческих дел, - политикой, - не говорят нам о последних ценностях, за которые надо бороться. Это, так сказать, не входит в их профессиональные обязанности. Естественно, что торговка на базаре торгует, адвокат в суде защищает, военачальник ведет в атаку, политик учитывает взаимоотношение экономических, дипломатических и прочих сил, - христианин же проповедует христианский смысл событий, которые имеют и многие другие смыслы. И было бы плохо, если бы все взялись не за свои дела.
Но думаю, что такая точка зрения не верна, потому за фактически любое дело, - и маленькое, и большое, - можно делать и христиански, и антихристиански.
Но тут меня смущает даже другое. Меня смущает христианин, и смущает больше всех других участников мировой исторической трагедии.
До войны мы много раз слыхали о мощности и быстроте развития экуменического движения, - через перегородки исповедных различий, объединенные верой во Христа, люди признавали друг друга братьями и хотели действовать на основе взаимной братской любви. Боюсь я, что эта религиозная Лига Наций не выдержала испытания в той же степени, как и Лига Наций политическая. Я даже не хочу слишком настойчиво и сильно критиковать то, что происходит. Просто ясно, что нельзя не чувствовать полную неадекватность голоса этой мировой совести и бессовестного стремления поработить мир. И поэтому, как ни относиться к экуменическому движению, сейчас очевидно, что не ему быть носителем христианского идеала в современном конфликте: не тот у него голос, не тот пафос, не те крылья, которые для этого требуются.
Была опубликована энциклика римского папы, касающаяся современного положения мира. Вся она состоит из тщательно подобранных, человечески мудрых и благородных положений. Против нее почти нечего возражать. Дипломатическая тонкость и изысканность ее автора сумела ее сделать приемлемой для всех, - даже для людей далеких от религиозного миросозерцания. И если есть против нее возражения, то они идут не от человеческой мудрости, гуманности, не от того, что составляло душу и разум довоенной Европы, не от истории, а от того чувства конца и катастрофы, в котором мы живем. Если ее принять, то окажется, что божественные законы как-то чересчур совпадают с законами среднего европейского гуманистического либерализма, что мы не стоим над пропастью, что с адом и его населяющими силами можно вести борьбу хорошо выверенными дипломатическими трактатами. Трудно определить, что в ней неприемлемо. Может быть, всего точнее, - отсутствие огня, отсутствие прорыва в миры иные. Если сравнивать по уже выше мною данному образу, то эта энциклика похожа на доброго и сочувствующего знакомого на похоронах, а никак не на ближайшего родственника, ни на отца, которому в смерти сына открываются ворота в вечность, у которого все меняется, все старое сгорает, а новое, крылатое и духоносное разрывает его сердце каким-то последним блаженнейшим мучительством. Ничего не могу возразить против папской энциклики, кроме того, что она не очень была нужна. Дальше идет самое болезненное, самое чувствительное, самое любимое, родное. Православный человек сегодняшнего дня. Восточные иерархи проявляют довольно большую активность. Об этой активности газеты печатают на третьей странице. И может быть, так оно и правильно, - печатать на третьей странице: мы узнаем из газет, что они сочувствуют, союзникам и осуждают богоборческую немецкую власть. Они даже гораздо определеннее, чем замолкшие экуменисты или слишком хорошо дозированная папская энциклика. Но во всей этой определенности чувствуется только, что они по самым разнообразным причинам очень твердо выбрали, за кем идти, а вовсе не то, что они решили звать за собою, - будто им некуда и некого звать. В страшный сегодняшний час не они нам освещают ступени, ведущие в вечность. Но это, скажут мне, восток, давно отошедший от основного русла исторической жизни. Обратимся к нам.
Нам, русским, трудно. Может быть никогда история не создавала таких запутанных и противоречивых положений, как то, в котором находимся сейчас мы. Можно сказать, как бы что не оборачивалось, всегда, при всех обстоятельствах мимоходом ударяло нас по головам. Заметьте, как у нас сейчас заглохли политические разногласия, - это потому, что все мнения опровергнуты жизнью, одни выпущены восхищаться действиями своего заклятого врага, пацифисты славить войну, убежденные драчуны - не знать, за что воевать, интервенционалисты - отказываться от интервенции, а оборонцы - мечтать о ней. Но это все политика. Основная же трудность наша в области религиозной. Мы чувствуем религиозную катастрофу, нависшую над миром, но мы так долго воспринимали религию, как некую благородную национальную традицию, что сейчас у нас не хватает силы всю пронзить ее огнем.
А, между тем, так хочется верить, что именно из недр православного христианства, великомученнического, гонениями отрешенного от законов мира сего, очами тысяч и тысяч лучших своих детей взирающего в лицо смерти, плечами тысячи и тысячи своих слуг подымающего голгофский крест. Православное распятое христианство, - ждет своей Пасхи, ждет своего воскресения в силе и в духе.
***
И теперь последнее, - война.
Приемлем? Не приемлем? Война - подвиг? Война - организованное убийство? Воин - страстотерпец? Воин в древности отлучался от причастия? Есть войны справедливые, почти праведные? Все это вопросы, вопросы, которые показывают всю противоречивость в самой природе войны. С одной стороны, война - грех и несчастье и катастрофа, с другой стороны, в последовательном пацифизме есть что-то эгоистически-вегетарианское, от чего мутит душу.
Я думаю, что в понятии войны далеко недостаточно расчленены определения нападающей и защищающейся стороны. Этим понятиям дано место в начале конфликта с целью в конце войны использовать это дипломатически, политически и экономически. Но на самом деле настоящего морального и даже религиозного расчленения не произведено. Если разбойник нападает на дом, и живущий в нем защищается, то в дальнейшем, когда происходит суд независимо от того, удалось ли разбойнику его преступление или нет, или даже может быть защищающийся победил разбойника, - на скамье подсудимого все же будет разбойник. А не то, что разбойник действительно первый нападал, а потом все было смешано в общей драке и уж даже не так важно, кто начал, а важно, кто победил. Было бы правильно иметь два различных глагола для обозначения действий нападения и защиты. Говорить не Франция воюет и Германия воюет, а Германия воюет, нападая, а Франция воюет, защищая, и в этих причастиях должно быть все ударение, как в деле с разбойником нельзя сказать, что он и мирный житель начали драться, а можно сказать, что разбойник шел грабить, а мирный житель защищался от грабежа.
Думаю, что христианская совесть никогда не может руководствоваться мотивами разбойника, т. е. для нее никогда не приемлемо агрессивное участие в войне. Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом претерпевания войны, пассивного в ней участия, войны защитительной. И тут я подхожу к главному, что определяет христианское отношение к войне. Сила не в ней, а в том, что за нею.
Есть в войне нечто, что в известном смысле может ее освятить, есть в войне нечто, что делает ее ступенью к преображению человеческой души. Война подобна грозе. После нее может быть на земле какой-то новый, почти райский воздух.
Есть в войне нечто, что заставляет не всех, но многих прислушиваться, - и вдруг среди рева пушек, стрекотания пулеметов, стонов раненых, - услышать иное, услышать далекую архангельскую предваряющую трубу.
Мы знаем, каковы бывают итоги больших войн: по существу они сравнивают потери победителей и побежденных, они обескровливают обе стороны. Статистика считает десятками и сотнями тысяч, если не миллионами, раненых и убитых, статистика говорит нам о невероятном материальном оскуднении, о миллиардах разорвавшихся в воздухе, пущенных на дно океана, сожженных, истребленных, изничтоженных. Есть еще, в известном смысле более страшное явление, не подлежащее учету никакой статистики, - это озверение народов, падение культурного уровня, гибель творческих возможностей, - разложение душ. Каждая война отбрасывает все человечество назад: в этом процессе играет роль как истребление самых молодых и творчески активных слоев населения, так и психическая деформация тех, кто остается живым и физически целым. В известном смысле можно утверждать парадокс, что всякая война, как бы она ни кончилась, самым фактом своего возникновения и фактом специфического своего влияния создает возможность, даже неизбежность следующей войны. Она воспитывает будущие кадры, желающие во что бы то ни стало воевать. Достаточно сказанного, чтобы знать, как относиться к войне. Тут не может быть двух мнений. Да к тому же это сказанное можно умножить тысячами и тысячами новых убедительных доводов против войны.
Так вот, утверждая истину всех этих доводов, я все же с полным убеждением говорю, что есть в войне нечто, являющееся как бы единственным шансом в современном положении человечества. Это не значит, что ее можно хотеть. Но, раз она уже разразилась, ее надо использовать. Я думаю, что сейчас, когда война совершенно стихийным порядком захватывает все новые народы, и трудно предвидеть, кто еще будет в нее втянут, вообще трудно что-либо предвидеть в области политической, дипломатической, экономической и даже в области чисто военной, - есть одна область, в которой и предугадывать нечего, - до того все ясно. Это область человеческого духа.
Более чем когда либо война требует от нас мобилизации абсолютно всех наших духовных сил и возможностей. И мы должны понимать, что значит мобилизация. Если солдат, будучи мобилизованным, должен оставить любимую семью, привычное дело, даже призвание, должен как бы выйти из времени, в котором он жил, и переключиться в какое-то иное время, если от солдата, мобилизуя его, отнимают все и требуют всего, то наша христианская мобилизованность должна предъявлять к человеку никак не меньшие требования. Христос и животворящий Дух Святой требуют сейчас всего человека. Разница с государственной мобилизацией только та, что государство мобилизует принудительно, наша же вера ждет добровольцев. И от того, будут ли эти добровольцы, а если будут, то каково будет их напряжение, и какова будет степень их жертвенности, - на мой взгляд, - зависит судьба человечества.
В самом деле, - война есть крыло смерти, осенившее мир, война есть для тысячи и тысячи людей открытые ворота в вечность, война есть крушение мещанского порядка, уюта и прочности. Война есть призыв, война есть прозренье.
И на этот призыв, на эту звучащую архангельскую трубу можно ответить двояко. Можно ответить, так как отвечают на смерть почтенные посетители панихид, как на нечто скорбное, но постороннее. Такой ответ обычен. Иногда он нас не поражает только потому, что мы как-то ко всему привыкли.
В самом деле, если вдуматься, не поразителен ли сейчас любой номер иллюстрированного журнала, где на одной странице изображено как в океане тонут матросы, - гибнут человеческие жизни, или же лежит мертвый солдат на снегу, замороженный, открытыми, стеклянными глазами смотрящий в небо, а на другой странице какая-то кинематографическая артистка улыбается, занимаясь физической культурой, холеная, хорошо вымытая, крашеная. Или изображена карикатура на парижских мидинеток, или еще что-либо из того, уже сейчас потонувшего мира. Эти сочетания невинны, потому что не поражают своей нелепостью редакторов и читателей, а вместе с тем циничны, я бы даже сказала, зловещи.
Довольно, довольно. Вот сейчас, в данную минуту, я знаю, что сотни людей, встретились с самым серьезным, с самой Серьезностью, - со смертью, я знаю, что тысячи и тысячи людей стоят на очереди. Я знаю, что матери ждут почтальонов и трепещут, когда письмо опаздывает на один день, я знаю, что жены и дети чувствуют в своих мирных жилищах дыхание войны.
И, наконец, я знаю, всем своим существом знаю, всей своей верой, всей силою духа, данной человеческой душе, что в эту минуту Бог посещает свой мир. И мир может принять это посещение, открыть свое сердце, - "готово сердце мое, готово", - и тогда мгновенно соединится наша временная и падшая жизнь с глубиною вечности, тогда наш человеческий крест станет подобием креста Богочеловеческого, тогда в самой нашей смертельной скорби увидим мы белые одежды ангела, который нам возвестит: Его, умершего, нет во гробе. Тогда человечество войдет в Пасхальную радость воскресения.
Или.. Может быть даже не будет хуже, чем было, будет только так, как было. Еще раз, - который уже, - пали, не приняли, не нашли путей преображения.
Старая, пыльная, скорбная земля, в пустом небе несется в вечную пустоту. Мертвенное человечество радуется малым удачам и огорчается малыми неудачами, отказывается от своего избранничества, кропотливо и усердно натягивает на свою голову крышку гроба.

АРЕСТ И ЛАГЕРЬ В РАВЕНСБРЮКЕ

Из воспоминаний С. Б. Пиленко

Утром, 8 февраля 1943 г., ко мне в комнату пришел мой внук Юра Скобцов, относившийся ко всем старикам с особенной внимательностью, а ко мне и с сильной любовью. Затопил мне печь, пошел вниз за углем и пропал. Я пошла вниз посмотреть отчего он не идет (в это время столовая, как всегда, была полна бедняками, пришедшими обедать) и первый встречный сказал мне, что приехали немцы, арестовали Юру и держат его в канцелярии. Я побежала туда. Юра сидел в двух шагах от меня, но раздался окрик: "Куда вы? Не смейте входить! Кто вы такая?" Я сказала, что я мать матери Марии и хочу быть с моим внуком, гестаповец Гофман (он хорошо говорил по-русски) закричал: "Вон! где ваш поп? давайте его сюда". Потом, когда пришел о. Димитрий Клепенин, Гофман объявил, что они сейчас увезут Юру заложником и выпустят его, когда явятся м. Мария и Ф. Т. Пьянов. Я сейчас же послала за м. Марией. Она и Ф. Т., узнав, что Юру отпустят, когда они явятся, - сейчас же приехали. Когда Юру увозили, мне позволили подойти к нему. Обняла я его и благословила. Он был общий любимец, удивительной доброты, готовый всякому помочь, сдержанный и кроткий. Если бы Юра не задержался, а поехал бы с матерью в деревню, может быть, они избежали бы ареста. На другой день увезли о. Димитрия, замечательного священника и человека, допрашивали его без конца и посадили вместе с Юрой в лагерь.
Когда мать Мария вернулась, приехал Гофман, как всегда, с немецким офицером. Долго допрашивал м. Марию, потом позвал меня, а ей приказал собираться (сначала ее обыскивал), потом начал кричать на меня. "Вы дурно воспитали вашу дочь, она только жидам помогает!" Я ответила, что это неправда, для нее "нет эллина и иудея", а есть человек. Что она и туберкулезным и сумасшедшим и всяким несчастным помогала. "Если бы вы попали бы в какую беду, она и вам помогла бы". М. Мария улыбнулась и сказала: "пожалуй, помогла бы". Я знаю много случаев, когда м. Мария помогала людям, причинившим ей зло. Пришло время моему расставанию и с нею. Всю жизнь, почти неразлучно, дружно, прожили мы вместе. Прощаясь, она как всегда, в самые тяжелые минуты моей жизни (когда сообщала о смерти моего сына, а потом внучки), сказала и тут: "Крепись, мать!" Обнялись мы, я ее благословила и ее увезли навсегда. На другой день приехал Гофман и сказал: "Вы больше никогда не увидите вашу дочь". Как я узнала от некоторых из бывших с нею в лагерях и в Равенсбрюке Мать утешала и чем могла, помогала многим. М. Мария еще в. Равенсбрюке попросила одну даму, жившую с ней вместе, запомнить и передать ее слова (у них не было ни бумага, ни карандаша), чтобы передать эти слова Владыке Евлогию, о. Сергию Булгакову (м. Мария думала, что он еще жив) и нам. Вот эти слова: "Мое состояние это то, что у меня полная покорность к страданию и это то, что должно со мною быть, и что, если я умру, в этом я вижу благословение свыше. Самое тяжелое и о чем я жалею, что я оставила свою престарелую мать одну".
Когда Юру отправляли "в неизвестном направлении", то случайно присутствовал при этом наш хороший знакомый, тоже отправленный в Германию. Юра был немного взволнован, но держался бодро. Перед отправкой в Германию из Компьеня нам прислали Юрин чемодан с вещами, в которых мы нашли письмо от Юры к нам - мне и отцу: "Дорогие мои, Дима (о. Димитрий) благословляет Вас, мои самые любимые! Я еду в Германию вместе с Димой, о. Андреем и Анатолием. Я абсолютно спокоен, даже немного горд разделить мамину участь. Обещаю Вам с достоинством все перенести. Все равно рано или поздно мы все будем вместе. Абсолютно честно говорю, я ничего больше не боюсь: главное мое беспокойство это Вы, чтобы мне было совсем хорошо, я хочу уехать с сознанием, что Вы спокойны, что на Вас пребывает тот мир, которого никакие силы у нас отнять не смогут. Прошу всех, если кого чем-либо обидел, простить меня. Христос с Вами! Моя любимая молитва, которую я буду каждое утро и каждый вечер повторять вместе с вами (8 ч. утра и 9 веч.): "Иже на всякое время и на всякий час..." С Рождеством Христовым! Целую и обнимаю, мои ненаглядные. Ваш Юра".
Я привела прощальные слова м. Марии и письмо Юры, которые меня поддерживают, чтобы многим, как и мне, они принесли утешение в вере в Бога. С Богом не страшны ни грядущая смерть, ни мучения.
У м. Марии в стихах есть такие строки: Ослепшие, как много вас! Прозревшие, как вас осталось мало!

Из воспоминаний Д. Е. Скобцова

Начиная с осени 1942 г., Мать Мария заметно стала тяготеть к местечку Фелярд, где я заводил тогда небольшое хозяйство. Приезжая, она не сидела, сложа руки, а, наоборот, все время старалась чем-нибудь помочь или в работе, или по домашнему хозяйству. Обычно эти ее приезды совпадали с приездом нашего сына Юры. Совместная дружная работа, семейная обстановка за столом, общие прогулки, - сын совсем расцветал. Ему вообще тяжело далось то, что в какой-то момент отец и мать разошлись. Тихий, мирный по природе, он вообще тяготел к семейному очагу, к семейному уюту, и в эти частые приезды на Фелярд он как бы наверстывал упущенное. Мать иногда приезжала, не остыв от треволнений и дрязг, которые возникали в парижской обстановке ее работы. Мы скоро подметили, что во время ее жалоб на отдельных лиц или вообще на всю обстановку, лучше ее не оспаривать, а, наоборот, лучше ей потакать и как бы еще усиливать вину и недостатки раздраживших ее лиц. Она в таких случаях скоро понимала, что мы над нею подшучиваем и первая начинала смеяться, и тогда уже на весь ее приезд люрмелевские недоразумения забывались.
В понедельник, 8 февраля 1943 г., они как раз оба должны были приехать ко мне, но, к удивлению, в воскресенье вечером приехала одна Мать, а на вопрос, почему без Юры, она ответила, что он приедет завтра. К этому времени вокруг дома на рю де Люрмель сплетались разные тревожные слухи, и я незадолго до этого ее последнего приезда давал совет вовремя с Юрой убраться из Парижа, чтобы укрыться на первое время у меня, поэтому неприезд Юры меня встревожил.
- Как ты могла оставить его?..
Но взглянул я на нее и увидел, как она сама сильно взволновалась, и я умолк.
День 8-го февраля прошел в напряженной работе и суете, и вечером, после ужина, она поднялась к себе, а я пошел в "старый дом", в свою комнату. И вот я уже стал раздеваться, вдруг слышу, она зовет меня.
- В чем дело?
- Анатолий приехал, - услышал в ответ... Анатолий это - один из служащих в Доме, на Люрмель, вырученный, кстати сказать, ею в свое время из сумасшедшего дома.
- Юру арестовали.
Сбегаю вниз и вместе выслушиваем, как гестаповцы явились в дом, учинили обыск и, не найдя Матери, арестовали сына и увезли, пообещав отпустить, когда явится Мать. Т. о. самые худшие опасения стали реальностью.
Сначала мы решили, что поеду выручать Юру я, а она пока укроется на Фелярде, но, когда утром я пришел к ней, уже готовый к отъезду, она тоже была уже совсем одетой и заявила, что моя жертва ей кажется бесцельной, что немцы арестуют и меня и добьются, конечно, что она к ним сама должна будет явиться, и нас будет у них сидеть не двое, а трое, что бесконечно хуже в смысле хлопот об освобождении и в смысле снабжения заключенных продовольствием. И при этом всегдашнее успокоительное заверение:
- Уже недолго... Немцы будут разбиты, и все будем свободны.
По дороге к жел. дор. станции она спокойно и деловито высказывалась, как следует устроить дела в Доме, высказывала соображения, к кому следует пойти мне и попросить помощи, чтобы освободить их.
- Если нужно, сваливай всю вину на меня, не жалей меня, но выручай Юру.
Днем я позвонил знакомым по телефону и узнал, что ее по приходе домой скоро арестовали и увезли, как арестовали и отвезли о. Дмитрия Клепенина и, несколько позже, Ф. Т. Пьянова.
Препоручив свое хозяйство первому случившемуся знакомому человеку, я на третий день после арестов был в Париже, в доме на рю де Люрмель... Разворошенный улей без матки. И кроме того: чувствовалась неизжитой обостренность отношений, какая существовала между М. М. и ее ближайшими сотрудниками. Говорю это не в порядке упрека, а в порядке установления печального факта. Между прочим, М. М., уходя, не имела у себя, как всегда, какой-либо суммы денег и ваяла из сумм Дома 1000 фр., объявив об этом во всеуслышание, и по поводу этой тысячи франков пришлось выслушать не один раз повторенную громко жалобу:
- Мать Мария взяла последнюю тысячу франков и оставила нам долгу восемь тысяч (Имеется расписка в погашении этих 1000 фр. из личных средств, так что администрация Дома ущерба не понесла. К слову сказать, вообще всего накопленного личного капитала после ухода М. М. осталось в распоряжении ее матери 3500 фр.).
Неприятной, а может быть, и недостойной, этой суете положил конец о. Сергий Булгаков. Он явился в церковь и в присутствии всех близких отслужил молебен об освобождении плененных.
Немецкие гестаповцы и после ареста М. М. не оставляли в покое ее учреждение, являлись в дом, терроризировали оставшихся, арестовывали людей, попавшихся на глаза, конфисковали приглянувшиеся вещи и т. п. В каждый свой приезд приставали к престарелой матери М. М. со своими вопросами или навязчивыми сентенциями.
Положение матери М. М. было бесконечно тяжелым. Ее волновала участь арестованных, но по инерции она продолжала заниматься обычными делами, между прочим, исполняла обязанности старосты домовой церкви. К ней приходили добрые знакомые, чтобы посидеть приличное число минут, выразить сочувствие и уйти. Первое, что нужно было сделать, - это освободить ее от непосильных в данный момент обязанностей и увезти в спокойное место, я увез ее к себе на Фелярд.
Далее, наиболее неотложным было снабжение заключенных в лагерь продовольствием. Это удалось наладить в максимальном размере, какой допускался административными правилами. Между прочим, долг требует выразить глубокую благодарность какому-то неведомому мне пожилому человеку, который неизменно ко дню отсылки посылок Матери Марии, когда она содержалась еще в форт Романвиль, являлся со своим вкладом всегда очень существенным.
Совсем безнадежными оказались хлопоты об освобождении. Посещение названных Мат. Марией лиц положительных результатов не дало. Остался лишь осадок горечи от людского малодушия и безучастия.
Или вот еще: очень высокое лицо в эмиграции встретило меня словами:
- Язык ей следовало бы подрезать, болтала очень много, - а в дальнейшем разговоре это же лицо сказало:
- У меня была оттуда (т. е. из дома М. М-и) одна дама, которая сказала, что М. Марии, может быть, и поделом, а вот жалко о. Дмитрия.
В отношении сына взялся вести хлопоты один адвокат, повел дело с настойчивостью, но положительных результатов не получилось. Случай свел с лицом, имевшим доступ во влиятельные немецкие круги. Я обещал ему за хлопоты все, что я тогда имел, но после ряда, попыток и это лицо отказалось от дальнейших хлопот.
Во временном концлагере у форта Романвиль М. М. продержали до Пасхи 1943 г. Странным образом я был свидетелем, как ее вместе с другими многочисленными пленницами увозили оттуда сначала в Компьень, а потом в Германию в Равенсбрюк. 21 апреля утром рано я пришел к форту с чемоданом - посылкой для нее. Солдаты дежурной смены у ворот заявили мне, что той, кому я принес посылку, уже нет в лагере и указали список на двери в дежурное помещение с именами якобы увезенных. Когда я спросил, куда ее увезли, на меня вдруг набросился офицер с истерическим криком:
- Сведения здесь не даются!
Выйдя из подворотни, я по шоссе направился к метро Мэрн-де Лилля. По дороге я встретил целый конвой автокаров, которые быстрым аллюром мчались по направлению к форту. За рулем сидели шоферы в немецкой форме. Я уже спустился в метро и сел в подошедший поезд, но в голове все была мысль: - неправду сказали мне солдаты: не увезли ее, а только собираются увезти, эти автокары пошли за ними.
В метро "Пляс де ля Репюблик" я повернул обратно, и когда теперь я вновь подошел к форту, то здесь обстановка изменилась. У борта шоссе собралась уже значительная толпа любопытных. Приблизительно, через четверть часа, как я подошел, из-под ворот форта один за другим стали выскакивать те же автокары, которые я видел, выправлялись на шоссе и мчались дальше, каждый битком был набит женщинами, которые кричали "ура", пели. В третьем автокаре я и увидел М. М. рядом с двумя католическими монахинями. М. М. тоже меня заметила, вскочила с сидения и замахала мне руками. У нее был здоровый, цветущий вид.
В Компьене она виделась с нашим сыном (см. об этом замечательное описание этого свидания в статье И. Н. Вебстер).
Из Германии от М. М. не было никаких вестей до конца 1943 г. В начале 1944 г. от нее получилось первое письмо с указанием адреса и с изложением правил переписки и о посылках.
И то, и другое быстро наладилось, как и пересылка денег.
Тон ее писем всегда был бодрый, на первом плане всегда привет своим друзьям.
Но вот с осени 1944 г., после отступления немцев из Франции, все сношения прекратились, только в начале 1945 г. удалось через общину С-н Николя послать кружным путем (через Швейцарию) еще одну посылку со съестными припасами, но, по рассказам прибывших из лагеря, М. М. получила эту посылку уже будучи очень больной.
Последняя дата, когда видела ее одна из моих корреспонденток, из лагеря Равенсбрюк, живой, это - 31 марта 1945 г. Вместе с другими больными пленницами ее оттуда увезли немцы в неизвестном направлении.

Из воспоминаний И. Н. Вебстер

После двухмесячного одиночного заключения, в апреле 1943 г., меня перевели в форт Романвиль. Три дня я лежала неподвижным трупом, ничего не замечая, ничем не интересуясь. На четвертый день я выползла, наконец, во дворик, где сновала масса женщин. На другой половине двора, за барьером, видно было много мужчин. И вот, покуда я, ошеломленная, соображала, куда я попала, ко мне подошла женщина, стройная, лицо ее - красивое ли? - не знаю, но необыкновенное, в черной длинной до пят юбке и белой, очень старомодной, батистовой блузке.
- Русская, - промелькнула у меня в голове: - как она отличается от всех этих женщин... Какой анахронизм... Зачем она здесь?..
- Вы - русская? - мне сказали... У вас ужасающий вид... Что с вами?
- Я больна.
- Вы получаете коли?.. Мы все получаем их...
- Так, но у меня никого из близких, слава Богу, нет сейчас во Франции.
- Да, но с этим, что здесь дают, вы умрете...
Это была Мать Мария (Скобцова). На ее приглашение придти к ней в гости (к ее кровати) я отказалась.
- Да вы совсем нелюдимая...
Через два дня была Пасха. Утром она поспешно вошла в мою камеру, подошла к моим нарам и, поцеловав меня трижды с пасхальным приветствием, дала мне кусок кулича. ...На второй день Пасхи к нам явился комендант и предложил всем готовиться на завтра к отъезду, с одной половиной белья. Так оно и случилось. Мы разместились в карах и нас помчали.
Мать Мария много позже мне говорила, что бывший муж ее в это утро был у форта Романвиль, очевидно, с посылкой для нее и видал ее.
Это было ее последнее воспоминание о Париже. Привезли нас в Компьень, в лагерь, и долго не знали, в какой барак погнать, наконец, разместили в каком-то стойле. Женщины стараются устроиться получше, покомфортабельней, думают, что надолго. К вечеру меня разы-скала Мать Мария и возбужденно поведала, что сын ее Юрий тут же и она надеется его наутро повидать. Она была полна этим скорым свиданием, мечтала о моменте встречи...
На утро, часов в пять, я вышла из своей конюшни и, проходя коридором, окна которого выходили на восток, вдруг застыла на месте в неописуемом восхищении от того, что увидела. Светало, с востока падал какой-то золотистый свет на окно, в раме которого стояла М. Мария. Вся в черном, монашеском, лицо ее светилось, и выражение на лицо такое, какого не опишешь, не все люди даже раз в жизни преображаются так.
Снаружи, под окном, стоял юноша, тонкий, высокий, с золотыми волосами и прекрасным чистым прозрачным лицом, на фоне восходящего солнца и мать, и сын были окружены золотыми лучами... Они тихо говорили. Мир не существовал для них. Наконец, она нагнулась, коснулась устами один в другом. Наконец, она нагнулась, коснулась устами его бледного лба... Ни мать, ни сын не знали, что это их последняя встреча в этом мире. Долго она после стояла уже одна у окна и смотрела в даль, слезы медленно текли по ее щекам. Не забываема картина скорби и молчаливого страдания и... надежды.
В то же самое утро, после всяких идиотских формальностей, нас доставили в фургонах на вокзал и набили нами скотские вагоны, и без воды, в запломбированных вагонах, при ужасных условиях, повезли по направлению к германской границе. На третий день приехали на станцию Равенсбрюк, и оттуда в лагерь. Два месяца из-за скарлатины был карантин; женщины заскучали и в конце концов стали ссориться. Мать, чтобы угомонить их, предложила делать доклады, стала рассказывать о главнейших событиях из русской истории и из истории русской православной церкви. Все горячо приняли эти конференции, а потом интерес ослабел...
Когда через два месяца наш карантин кончился, утром в блок были присланы к нам бельгийки, и пригодные из нас к работе были разосланы по тяжелым работам: засыпать песком меклембургские болота, или мостить шоссе. Для пожилых и нездоровых было устроено ателье вязанья и, когда меня не брали на работы, я усаживалась около Матери, и мы обе учились вязать. Иногда она вышивала на лоскутках и тряпочках "заказы" для бельгиек, это ей нравилось и некоторые из ее вещей были, действительно, замечательны. В это время она сочинила два стихотворения на Равенсбрюк, Одно из них было поистине прекрасно, к сожалению, оно пропало. К августу голод и переклички ее утомили и она, воспользовавшись, так наз., чесоткой, пошла в карантинный "блок", где не требовалось работать и не было перекличек. В это время, и вообще до этого времени, она была очень дружна с М-м Ф., с нею она проводила большую часть времени, со мной она встречалась время от времени. Но М-м Ф. заболела дизентерией и ее перевезли в госпиталь, где ее и уморили. Я в это время потеряла тоже свою ближайшую подругу, и так вышло, что мы больше сблизились с Матерью и стали даже неразлучными.
От изнурения ноги ее уже не носили, и я стала как бы ее костылем. Утром, т. е. в 4 ч, за час до вызова на перекличку, мы всегда с ней выходили на прогулку, и она говорила, рассказывала, мечтала... Это был, буквально, поток проектов, планов. Конечно, по возвращении она сейчас же отправляется со своей пишущей машинкой на Федярд и пишет большую-большую книгу о Равенсбрюке... Массу она мне в эти черные ночи слякоти, сырости, холода, с.-в. ветра и снега рассказала, она любила и умела рассказывать, а я умела слушать.
Когда она уже совсем изнурилась, и ей трудно было передвигать ногами, ей стали приходить посылки, с такой любовью и заботливостью составленные. Как утопающий за соломинку, схватилась она за них и стала себя подкармливать. Я с радостью стала замечать, как она явно пошла на поправку, возвращались к ней силы, она воспрянула духом, особенно, когда получила письмо от сына, да и из Парижа стали регулярно приходить письма. Среди нас в это время она была баловницей. Судьба ей все как бы улыбалась, и опять овладело страстное желание жить, вернуться, увидеть Юру, всех близких. Опять она стала делать конференции - всегда и всегда про Россию, очень сдружилась с русским бараком, куда тоже ходила конферировать, вышивала, встречалась с приятельницами, одним словом, жила. Но это продолжалось не так долго. Последние месяцы 1944 г. и первые 1945 г. для многих оказались фатальными, в том числе и для М. М. Получение писем и посылок прекратилось. Лагерная же пища, которая вообще была ужасной, много ухудшилась и давать ее стали вдвое меньше, гигиенические и санитарные условия стали отчаянными. В блоке вместо 800 чел. дошло до 2500, спали по 3 в кровати, вши заедали, тиф, дизентерия, превратившиеся в общий бич, косили наши ряды. А тут еще М. М. сделала большую ошибку. В каком-либо виде работать на немцев она не хотела и, когда в госпитале стали выдавать немощным или вообще старше 55 лет, так наз. "карт роз", освобождавшие носителей их от обязательной той или другой работы и от вызова на перекличку, М. М. ухватилась за эту возможность и получила эту "карт роз". Я ахнула, когда узнала об этом. Чтобы спасти себя, важно было идти в общем потоке, применяясь к положению среднего сидельца лагеря, во всяком случае, без подробностей в досье, раздражающих немцев.
- Вы всегда пессимистка, а я в восторге...
И вот после некоторого льготного периода пришел ужасный день, пришел приказ: всем "карт-роз" выстраиваться наружи. Мать очень взволновалась, но ничего нельзя было сделать, в госпитале было досье о ней, как о "непригодной". Ее увезли вместе с отчаянной компанией - с безногими, безрукими, горбатыми, увезли в "Юнгер Лагер". Точных вестей об этой группе в течение двух месяцев к нам не поступало, а слухи доходили самые ужасные, что с них поснимали пальтишки, чулки, вызывали на проверку и там пища один раз в день и 1/6 хлеба нормальной порции, а и нормальная-то была недостаточной, что умирали они там на перекличках и в местной лечебнице, которая была настоящей неприкрытой бойней... Такие были слухи.
И вот сижу я однажды на 3-м этаже на половине своей кровати и вдруг слышу душу раздирающий фальцет Матери:
- Инна! Инна! Где вы?
Мгновенно я очутилась внизу, но уже человеческий поток унес ее куда-то в другой дортуар. Только на другой день при помощи Кристины, блоковой надзирательницы, исключительно хорошо относившейся к Матери, мы встретились. Я застыла от ужаса при виде, какая перемена произошла в ней: от нее остались только кожа да кости, глаза гноились, от нее шел этот кошмарный сладкий запах больных дизентерией, которой - она призналась - сильно страдала...
В первый раз я увидела Мать придавленной, со мной она в первый раз любовно-ласкова, она, видимо, сама нуждалась в ласке и участии, она гладила мое лицо, руки. Она говорила разные ласковые слова: - Инна, Инна, моя, вы, византийская икона... Мы больше не расстанемся с вами... Я выживу, Вы - гранит. Вы меня вытяните...
Я внутренне задавала себе вопрос:
- Что мог сделать этот "гранит"?..
Это было начало конца. Конец февраля и март 1945 года были невыносимыми, немцы свирепствовали, жизнь адская. Бесконечные вызовы на проверку. Кристина позволила Матери выходить в последний момент и всегда становиться позади меня, тогда она могла опираться на мою спину, ибо силы ее уже оставляли, это была уже тень. Но кроме проверок производились без конца медицинские селекции: направо - жизнь, налево - смерть. Маршировать перед докторами надо было бойко. Кристина с большим риском для себя прятала Мать под кроватями в дортуарах, два раза мы ее даже втягивали на чердак, но долго это продолжаться не могло...
Пришла раз Кристина возбужденная, грубая и ... придавленная и сказала:
- Из всех блоков камионы увозят "непригодных" в "Юнгер Лагерь", позже она сообщила, что Мать опять увезли...
...1 апреля в Пасхальное Воскресенье вышел приказ всем француженкам 2-го выйти на лагер-штрассе, чтобы быть освобожденными. Никто ничего толком не знал, но достоверно было то, что из "Юнгер Лагеря" 2-го прибыли француженки. Явилась надежда иметь новость о Матери. Действительно, 3-го или 4-го апреля мне удалось переговорить с тремя-четырьмя женщинами нашего 19.000 транспорта и другими, знающими и симпатизирующими Матери, и вот что мне рассказали:
Мать уже не ходила, а ползала. М. т.,, проверку там делал С. С., и все знали, что, если он заметит кого сидящей, то тотчас же забраковывал, т. е. куда-то усылал. Мать сидела и с усилием вставала только когда С. С. проходил. 30 марта, в Страстную пятницу, она больше не могла встать.
Он взял ее номер, и номера других столь же немощных. После проверки всем было приказано выйти наружу и не брать вещей. Матери было приказано оставить свои очки. Когда она запротестовала, что без очков ничего не видит, их с нее сорвали. Пришел камион, и их всех увезли. В середине апреля блоковая нашего транспорта и Кристина позвали меня и сказали, что видели лист газированных 31 марта и там было имя Матери Марии.