 |
|
|

|
|
№49 (212) Сентябрь, 2006
РАЗМЫШЛЕНИЯ ПРАВОСЛАВНОГО ФИЛОСОФА
Вечность – есть корень нашего бытия. Как растение не живет без корня, так человек не переживет и мгновения, если у него забрать вечность. Но осознает он или нет (точнее желает это осознавать или нет) данное положение вещей, для его сознания или скорее для его экзистенции внеположено/дано знание вечности. Вечность – стержень бытия. Вечность сообщает смысл каждому нравственному и в равной степени безнравственному деянию, также и культурному. У культуры религиозные корни, потому что в человеке онтологически укоренен религиозный дух. Но заберите у человека вечность, он отдаст вам и Бога. Бог становится фикцией, если нет вечности…хотя бы Бог и был.
Различение добра и зла не дано нам вне вечности. Вне ее данное различение не имеет большого смысла, принципиального смысла. Такая соотнесенность добра и зла с проблематикой вечности наталкивает на радикальные выводы о вечности этих протагонистов, точнее вечности их существования в своих носителях – людях.
Экуменизм схож по духу с общественным прогрэссизмом, который полагает перспективу установления конечной гармонии в мире. Так экуменизм надеется примирить Церковь и мир, что в принципе невозможно и противоречит как буквальному, так и духовному пониманию Евангелия и всей традиции евангельской герменевтики у святых отцов.
Качество веры христианина испытуется его отношением к смерти. Настоящий христианин желает умереть. Он носит в себе это желание непрерывно.
Любовь моногамна по своей природе (Песнь Песней). Если кто-либо говорит, что любит равноценной половой любовью и жену и еще кого-либо единовременно, такой, значит, не любит ни, ту ни другую вовсе. Такой утратил способность любить. Но есть случаи, когда такая утрата означает переход на высшую ступень любви – любви к Богу. В браке такое случается, из-за чего один из супругов может пострадать, так как не был нацелен изначальна на динамичный (духовно) смысл брака (по подобию брачного союза между Христом и Церковью). Если попытаться дать богословское определение смысла брака, то, думается, самым емким было бы следующее: возрастание в любви к Богу. Если от него отталкиваться, то совершенно последовательным будет следующий этап такого возрастания, когда супруги сублимируют свою любовь – уже без остатка (ибо до этого их любовь к Богу как бы подкреплялась любовью подовой друг ко другу) – в любовь к Богу. Это этап безбрачного жития, равноангельского, следующий в антропологической системе обожения у св. Максима Исповедника. В идеальном случае каждый брак должен завершиться таким образом. Но так как возникают проблемы с духовной неготовностью к этому у одной из сторон (у верующих), а в случае с неверующими возникают соблазны против веры, то Церковь не нацеливает своих членов на завершение брака именно таким образом. Но и отказаться от данной интерпретации брака также невозможно, ибо это задает ему духовную динамику, некий горизонт, благодаря которому брак не утрачивает свою пусть минимальную духовную значимость и ценность на каждое мгновение своего существования. Можно сказать так: без потенциальности – нет актуальности. Непонимание такого горизонта брака связано и с той психологического характера трудностью, что при переходе на следующий вышеописанный этап вовсе не требуется разрывать формальные узы брака. Поэтому такой брак по внешнему восприятию может казаться стороннему наблюдателю лишенным всякого духовного смысла, даже неким пошлым союзом, составленным с прагматической религиозной целью. Хотя и нельзя без большой доли условности отделить духовное от душевного, все же если попытаться это сделать в контексте данной логики исследования, то можно было бы сказать так: не будучи лишенным на своей первой ступени духовного смысла, на следующий ступени он обрел еще более глубинный смысл в самом себе и одновременно предельный для себя (брака), но не предельный для дальнейшего мистического возрастания христианина. В этом плане можно сказать, что брак исчерпался в узком прагматическо-функциональном смысле. В наше время такое случается редко, поэтому какой брак сразу рискует стать прецедентом – для определенной общины, для духовника данной общины. И как всякий прецедент такой случай требует индивидуального подхода и решения. Вне сомнения, что всякий мудрый духовник будет на стороне пострадавшего супруга. И вне сомнения также, что виновник ничем не погрешил против святости брака, его церковного и богословского понимания.
Только потому и возможна ангельская улыбка, что возможна демоническая усмешка. И улыбка и усмешка отсылает к определенной трансцендентной топике – раю и аду. Но это отсылание приобретает всю свою убедительность из непосредственного посюстороннего опыта столкновения с самими носителями состояний – райского и адского. Последнее нам более доступно как из собственных приблизительных переживаний, так и потому, что непосредственные носители, например, адского состояния – демоны – открывают христианину свое присутствие довольно часто (намного чаще, чем силы ангельские).
К святости возможно придти только пересекая тонкий мостик, перекинутый через бездну, которую можно обозначить как перспектива демонизации.
Каким образом может иметь место истощение зла у демонов и грешников, если пониманию данного процесса истощения имманентно в нашем сознании «чувство» времени, между тем как в будущем веке времени не будет. Будет только вечность. Но данное понятие - вне временных рамок, в нашем сознании сложно отыскать ему какие-то хотя бы приблизительные аналогии из посюстороннего мира. В мистическом восхищении в мир потусторонний подвижникам приоткрывалось знание вечности, как она будет явлена после Суда, поэтому мы и не найдем у них идей апокатастасиса. Вечность есть отсутствие времени. Вечность там, где времени уже нет. Но так как мы не можем в ситуации нашего здесь-бытия помыслить и представить в сознании никакой иной аналогии вечности как только протяженного и устремленного в бесконечность времени, то и погрешаем против буквального принятия евангельской идеи вечного осуждения грешников и падших духов. Разум не может постигнуть того, на что нет даже намека в сфере чувств и восприятий. Дальнейшая диалектика этого проанализированного понятия – еще один контраргумент против защитников апокатастасиса.
Экзистенциальная и интеллектуальная обеспокоенность нашего времени должна, думается, выражаться в экспликации и углубленном анализе такого состояния, когда уверовавшая душа в процессе демонизации утрачивает способность узнавания лика Христа. Для души это может происходить явно и неявно, но ответственность сохраняется. Фарисеи, распявшие Бога, сделали это сознательно. Это крайняя степень демонизации. Но это не последний случай в истории и еще об одном таком случае сказал св. Серафим, когда получил откровение о вечном осуждении православных архиереев последних времен. Думаю, что если бы Христос в последние времена вновь воплотился и стал проповедовать в среде новозаветного богоизбранного народа – христианского, православного, - то Он был бы вновь распят. Распят православными первосвящвенниками. Многие из современных христиан не отдают себе отчет, в какой мере они стали отчужденными от Христа. Узнали бы они Его, если бы Он вновь пришел?
Всем перечисленным в Евангелии признакам конца времен будет предшествовать один, главнейший, о котором не сказано прямо, но о котором Христос так или иначе свидетельствует постоянно. Это внутреннее богоборчество среди носителей истинной веры, измена духу Христову при внешне-формальной приверженности Его учению. Апоколипсис наступит не раньше того времени, когда Христовы последователи в мире внутренне созреют для того, чтобы вновь распять своего Бога. Потому, что наши времена повсеместно называются апокалипстическими, проблема демонизации внутри христианства становится для богословского рассмотрения важнейшей.
Важным всегда остается: “как” сказать, а не только “что” сказать. Я говорю пассаж из Хайдеггера, потом интерпретирую его простыми словами кому-либо. Меня могут спросить, а почему бы вам сразу не говорить более просто. Отвечу: важно еще “как” сказать, а не только донести обнаженный смысл, как будто только сам по себе он и был нужен. (В конечном счете, важен эффект, результат слова, а его можно достичь как раз через процесс такого перевода). Смысл оголяется при объяснении: с одной стороны, положительно то, что он проясняется, с другой, плохо, что он “оголяется”, он теряется с каждой последующей интерпретацией. В культуре так устроено, что сказать «как» часто равносильно сказать и «что» в смысле неравнозначности смыслу тех интерпретаций, которые вскрывают смысл этого «как» через перенос его в плоскость «что».
Также писатель говорит на своем языке – художественного слова, а философ – интерпретирует. И можно было бы заметить писателю: почему бы вам не использовать обыденный язык вместо художественного, если первоочередным для вас является сказать «что». Понятно, что писатель от вас отмахнется (когда же философ или учитель литературы интерпретирует художественный текст, то этим и достигается двойной эффект, впрочем, и без посредства интерпретатора мы постоянно осуществляем сами в самих себе процесс перевода, и, тем не менее, важен перевод публичный и важен настолько, что иногда кажется, что специально для такого перевода оригинал и писался, т.е. не для чисто художественного восприятия. Но ведь из-за своей художественной ценности такой текст и переводится. Именно через перевод мы постигаем его важнейшие послания смыслов, важен сам художественный язык, также как философский, язык живописи или обыденный. Т.е. и обыденный язык может – и должен – переводиться в философский например, и именно поэтому, т.е. потому что он обыденный, а не научный или какой-либо другой он и представляет интерес для философских конвертаций).
Тоже и философ: часто он обращается к интерпретации художественного слова (намеренно отказываясь от своего в смысле прямого обращения, так как и в интерпретации философ пользуется своим словом) в плане выбора образа высказывания, в плане стиля и даже больше – в плане изысканий для подходящего донесения смысла в горизонте «как». Для него становится существенным донести свое «что» через «как» (хотя это и не в обычном герменевтическом смысле «как», а в смысле не прямого философского наукоучения в плане отправного пункта). И тогда происходит нечто вроде наслоения. Философ говорит обычным для него терминологически-насыщенным языком, но т.к. определяющим для него остается интерпретация, то хотя и в ней язык тот же, тем не менее т.к. это не прямое наукоучение и внешне-философское развертывание мысли, а нестандартный маневр, то здесь заложена изначальная интенция на то, чтобы сказать не столько «что», а сказать «как» (хотя сравнительно с вышесказанным о писателе, создается путаница или впечатление, будто когда писатель пишет художественно вместо того, чтобы писать обыденным нехудожественным языком, то он говорит «что» через «что». Когда же он пишет худ-м языком, то он говорит свое «что» через «как». Философ же, если следовать данной логике, говоря через интерпретацию, говорит свое «что» через «что», ибо он не обращается ни к какому иному языку, кроме своего. Т.о. имеется в виду трансляция субъективно-личностных смыслов в интерсубъктивное публичное пространство и в случае с писателем, и в случае с философом, когда речь идет о их собственном «что». Данное «что», представая в качестве конечного продукта того или иного дискурса, и интерпретируется в качестве «как», в зависимости от того качества в котором презентирует себя творящий субъект в плане своей дискурсивной принадлежности. По сути «что» является фактом ментального измерения до той поры инкорпорированного, пока он не предстанет в своей внешней явленности. И только в этой дискурсивной явленности ментальное «что» представляется в качестве «как», по сути оставаясь этим «что» в любом дискурсе без различения в плане своего содержания или «что-йности», которое и пытаются расшифровать через процедуры перевода, но не в этом послании конечный смысл произведения или послания обыденного языка. И дело не в эстетической ценности. Произведение самоценно. Оно полностью не передаваемо в своих смыслах через перевод, поэтому перевод всегда бесконечен, а произведение всегда к нему открыто. Это склоняет нас к тому, чтобы признать, что сам автор не отдает себе полностью никогда отчет в том, что вкладывается им в произведение. В раскрытии этого, т.е. такого непонимания часто состоит главный интерес философских переводов обыденного языка), но это «как» условно, ибо философский дискурс остается довлеющим. Суть данных пролегоменов в том, чтобы актуализировать проблему первостепенной значимости непрерывной герменевтической работы для богослова, где бы предметом исследований была современная культура, наше место в этом культурном потоке, бесконечном и изменчивом.
Разве есть ответ на вопрос «зачем ты закурил (стал принимать наркотики и т. д.)?», когда в душе образуется пустота?
В темноте дьяволу удобно воздействовать на человека. В некоторых женских обителях до сих пор по уставу запрещается молиться после 23 часов, так как ночью демонические силы особенно активизируются. Но, как ни парадоксально, и молиться в ночном мраке удобнее, чем при дневном освещении. (Также эта молитва ценнее потому, что приходится преодолевать сопротивление плоти, которая хочет спать, и ночные дьявольские восстания). Эта практика называлась у св. отцов бодрствованием. Настоящие подвижники старались молиться в темноте; это способствует собиранию духа, сосредоточенности. Отсутствие света специфическим образом сказывается на самочувствии человека в указанном выше плане, эту особенность человеческой природы знали христианские подвижники и, в частности поэтому, молились по ночам преимущественно. Тем не менее, сама по себе тьма не несет ничего заведомо страшного и пугающего. Такой ее по Божьему попущению делают демоны, которые именно в эту часть суток особенно активны. Дети в большей степени чем взрослые безотчетно чувствуют страх ночью и когда в одном эксперименте их психологи попросили свои страхи нарисовать, многие из детей нарисовали рогатых чудовищ. Таким образом, дети персонифицировали свои страхи.
До изобретения электричества, т. е. до начала XX века все человечество, если выразиться полуметафорически, было погружено во тьму или полутьму в течение половины суток. Может быть это (а также отсутствие всего того, что принесло с собой электричество и что отчуждает людей друг от друга – телевизор, радио, компьютер, Интернет) способствовало сохранению некоей цельности тогдашнего человека – на психосенсорном уровне. Полутьма способствует сохранению здоровья психики. Человеку легче дается самоуглубление. Человек до эпохи электричества имел больше возможностей и времени, чтобы помыслить, чаще задумываться; он был больше с собой, нежели вовне, как сейчас, когда он и не с собой и не с другими.
Толстой все подчинял эстетическому началу – искусство, науку, свои последние произведения в особенности. Науку он упрекал в том, что она ничего не говорит о смысле жизни. Но ведь как раз именно это апологеты и берут на вооружение, когда хотят защитить религию от квазинаучных нападок, суть которых в том, что наука и религия якобы противоречат друг другу. Содержание апологетического контраргумента состоит в том, что эти две области культуры не могут друг другу противоречить, так как занимаются исследованием и изучением совершенно различных сфер жизни, которые, хотя в частностях могут, но по принципиальным вопросам – о бытии Бога, загробной жизни, сотворении мира, вечном существовании души, методах мистического общения с Божеством – абсолютно не имеют и не могут иметь общих точек соприкосновения. Можно сказать, что как раз толстовская позиция использовалась коммунистами, которые несовпадение по принципиальным вопросам с религией и не подтверждаемость ее положений наукой, трактовали как лживость всех религиозных представлений и как не совпадение с реальным положение вещей. Но ведь такого совпадения быть не может, ибо наука и религия имеют в виду различные реальности. Тем более, если бы наука могла подтвердить религиозные догматы, то в чем бы заключался подвиг веры, а также вряд ли остается в данной ситуации место для человеческой свободы.
Но в данном случае основное внимание хотелось бы обратить на следующее: когда человек имеет неправильные религиозные представления и что особенно важно не живет здоровой духовной жизнью (в случае с Толстым), он на все промежуточные сферы культуры налагает упрек в том, что они не занимаются последними вопросами, не ищут смысла жизни, не указывают на него. В этом упреке содержится своя правда, каждая область культуры должна нести свое свидетельство в мир и предельное измерение этого свидетельства должно быть религиозно наполненным, хотя и не обязательно эксплицитно выражено. Но увидеть суть и понять глубину обозначенного упрека, нельзя без обращения к категории «претворения-в-жизнь». На самом деле, некорректно адресовать данный упрек тем культурным сферам, которые не указывают практический путь к разумной и духовно-осмысленной жизни. Его дает только религия. Человек, религиозно ищущий, но не религиозно живущий негодует на все сферы человеческого познания, тогда как они обращаются только к уму человека и понять это возможно только в том случае, если человек в подлинном смысле реализует свои духовные устремления в релевантных природе этих поисков областях познания – познания религиозно-мистического. В противном случае он не замечает действительно смысловых посланий промежуточных сфер знания, он правильно улавливает в них отсутствие практически значимой компоненты и находит это достаточным основанием, чтобы отказать им вовсе в аксиологической релевантности запросам человеческого духа. Проблема заключается в том, что эту ценность становиться возможным увидеть тогда, когда практически смысл жизни уже реализуется в экзистенциальной плане индивидуальной жизни.
Но какой ценностью в таком случае обладают эти промежуточные области, если в самом главном смысле – практическом – истина познана? Человек не статичен, различные пласты его экзистенции подвижны, но находятся во взаимосвязи. Поэтому, если человек в трудный для себя момент утрачивает убежденность в правильности своего духовного путешествия, тогда на помощь могут придти некие рациональные (наука) или эстетические (искусство) доводы. Но и этим нельзя полностью ограничить функциональную значимость промежуточных областей культуры. Они даны и в плане вариативности-бытия, что выводит нас к проблеме свободы, проблеме творчества (и его свободы) и к проблеме культуры как специфической формы нашего посюстороннего, т. е. здесь-бытия. Об этом по ходу будет говориться ниже.
Силы жить дальше придает надежда (мысль), что мы умираем. Это свойство подлинно христианского оптимизма.
Нам кажется, что только мы христиане вынуждены сообразовываться с религиозными убеждениями и своим образом жизни, тогда как мирские люди – нет. Например, в выборе супруга они могут действовать свободно, без тех ограничителей, которые непомерно сужают наш выбор. Мы полагаем, что на их месте давно нашли бы себе человека по душе и в соответствии с собственными эстетическими критериями. Или полагаем, что в нравственном плане давно переступили бы некоторые нормы, если бы находились на месте людей светских. Тем не менее, здесь не все так просто. Те из светских, кого мы имеем в виду, не являются полностью демонизировавшимися личностями, они, возможно, «в душе верят», их религиозность еще дремлет. Ожесточенные богоненавистники здесь не интересны, так как они как раз демонстрируют собой веру в Бога. Ожесточение не возможно само по себе, оно есть плод узнавания Бога, не лицом-к-лицу, но через религиозный орган восприятия божественного, укорененного в природе человеческой или так или иначе являемого человеку со стороны объективного мира. Таким образом, в наших мыслях мы обращаемся или к людям с латентной религиозностью, или к легкомысленным атеистам, или к тем, кто религию вынес за скобки своего сознания. В момент греховного движения сердца мы восхищаемся и завидуем их свободе и возможности действия. Но так как их отношение к божественному еще не выкристаллизовалось как у нас или у ожесточенных атеистов, то религиозные структуры (такие как совесть) дают о себе знать их нерешительностью в отношении добра и зла; их аксиологическая иерархия еще не выстроена. Даже у тех, кто считает, что верит в Бога, но по своему понимает этическую нормативную систему христианства и потому свободно делает то, что мы называем грехом, - даже такие люди не до конца убеждены бывают в верности своих моральных нормативов или их позиция обернулась демонизацией в системе религиозных координат (как это происходит в различных христианских деноминациях, отстаивающих права содомитов и так далее; впрочем, не самих по себе деноминаций в некоей своей целостности, но отдельных представителей их).
Религиозная подоплека жизни универсальна и даже для тех, для кого она находится за пределами их сознания и руководства к действию. Тем не менее, и для таких людей неким образом латентно действуют религиозные импульсы в плане принятия решений и морального выбора. Даже в тех случаях, когда человека с детства не ввели в систему традиций и представлений к.-л. религии, и он родился и живет как Маугли, тем не менее, он остается человеком в самом главном – в том, что касается его способностей опознавать обращение Бога к нему, находить Бога и обращаться к Нему. И если Маугли не обучили языку человеческому, то ведь существует язык сознания, язык чувств, язык духовной выразительности. Конечно, даже в предложенной неоднозначной интерпретации данной проблемы присутствует некоторый налет бинарных суждений. Тем не менее, важно констатировать данную неоднозначность, а стиль ее решения – задача на перспективу.
Мы не можем выйти за границы религиозной системы координат, так или иначе мы соотносим себя в ней и с божественным, которое в нас и вне нас одновременно. Даже когда так не думаем, то в течение жизни в соответствии с планами домостроительства нашего личного спасения Бог может ставить нас в те или иные обстоятельства, создавать ситуации, которые бы самоопределили нас в отношении Бога; или Бог посылает искушения, болезни и т. д. – все это есть мистическая компонента нашего здесь-бытия. И если наш верхний слой сознания не уловил взаимосвязь событий жизни с данной компонентой, то некий глубинный его слой всегда отзывается на божественные «провокации».
|
|
|
|
|
СООБЩЕНИЯ |
|
|
ЗВУКОЗАПИСИ |
|
|
ПОСЕТИТЕ |
|
|
 |